Она повторяла это и тогда, когда вдруг обнаружила, что ей трудно вспомнить имя покойного мужа. Кстати, это установил Игорь, и не было границ его отчаянию.
— Погоди, мама, но как зовут отца? — спрашивал он ее, усадив рядом с собой. — Скажи: как зовут?
Она улыбалась:
— Не мучь меня!..
Он говорил с врачами. Кто-то из них сказал: «В природе нет ничего необратимого — и этот процесс обратим... Вот попробуйте...» И принялся выписывать очередную порцию лекарств. Писал, что-то нашептывая, — казалось, его перо не останавливалось. Все можно было остановить, нельзя было остановить его пера.
Пока Игорь был рядом, она принимала лекарства. Потом забывала. Но Игорь был неутомим. Он начинал все сначала:
— Так ты вспомнила имя того, с кем ты была счастлива?
Она улыбалась беззлобно:
— Не надо...
Игорь думал: вот так забыть напрочь все можно только в одном случае — если только убедишь себя, что всего этого не было, что все это ровно ничего не значит.
Как заметил он, она пополнела, даже помолодела. Но глаза были пусты. Только улыбка осталась прежней: не улыбка — сияние...
«А может быть, хорошо, что все минувшее объял в ее сознании этакий солнечный ореол? — думал Игорь. — Может, надо радоваться, что ненастье бытия так надежно ушло из всех ее воспоминаний и жизнь предстала перед нею такой светлой? Вот она и сейчас улыбается, она постоянно теперь улыбается — вон как хорошо у нее на душе...»
А она неожиданно вскрикнула, будто напоролась на железо:
— Вы только взгляните: она его взяла за руку и повела! Повела!..
Вскинула руки и медленно опустилась, зажав крик. А он стоял подле, взяв ее за руку, ощущал, как прохладна ее рука. И неодолимая мысль тревожила его: «Всесилен ветер, ворвавшийся в ее сознание, — все выдул, все сровнял с землей, все отполировал железным своим наждаком, только одно ему было не под силу — обида...» И смешно чуть-чуть, и ой как грустно. И вспомнился отец, его нехитрая пропись: «...Ближе театра у жизни никого нет... Хочешь сказать: «Жизнь!», а говоришь: «Театр!»...» Он задумался надолго, — может, самый раз сейчас сказать: «Театр!»...
ЧАДО
Итак, впереди Россия. Нет, в его решении не было ничего неожиданного. Накануне он был на могиле отца. Чудак-человек, отец готовился отойти в мир иной не один год. Нет, он не купил заранее соснового тесу, как делали это деды, не высушил этот тес на горище, не выстругал, не отнаждачил. Он сделал все по-европейски: облюбовал могильную плиту, не торопясь выторговал, а потом собственными руками высек дату рождения и смерти. На последней цифре запнулся, изобразив трехзначное: 196... Шестерка далась с трудом: «Чем черт не шутит, приготовлю себя к десяти годам, а протяну двенадцать!» Только подумать: вон в какой восторг пришел от лишних двух лет, будто бы отвоевал два десятка. Могильная плита почти год пролежала у порога их скромной хижины. Ничего печальнее не придумаешь: могила пришла к порогу дома... А сейчас плита была там, где надлежит ей быть, и все цифры были на своих местах. Последняя тоже: 1969. Небогата добавка, однако и ее жадюга природа не дала: получай, что заработал, и сматывай удочки, да попроворнее!..
У отца была своя философия смерти. Он мог сказать: «Хорошо помер сосед, куда как красиво помер: раз — и оборвалась ниточка!.. Будто и сам ухватил, как это у него хорошо получилось, даже улыбнуться успел... С той улыбкой и ушел в мир иной. Лежал в гробу и радовался. Люди шарахались: тю, ненормальный! А по мне — куда как нормальный: красиво ушел соседушка...»
В последний год все в зеркало на себя любовался. Завел себе зеркало, из которого глаза смотрели блюдцами, а нос — цибулей. Его и так господь не обидел: подарил нос дай боже!.. Смотрит в зеркало и кривит рот: «Чадо-чадушко, глянь сюда: ничего не скажешь, сильны Улютовы носами!» Ему нравилось это «чадо-чадушко» — у него не было иного имени для Степана. «Верно, сильны носами?» Возразил бы, да не можешь: что говорить, не обидел господь бог Улютовых носами — толстые, перешибленные, сплющенные в пятак. Хочешь не хочешь, да поверишь фамильной улютовской присказке: «Не было бы таких носов, пожалуй, потерялись бы в мире. Не носы — штандарты!» Да что там носы! У кого нет толстого носа! Вот глаза — иное дело: один светло-карий, другой сине-сизый, почти голубой... Но вот диво: разноглазие повторилось в Степане, разве только краски были иными: черный и ярко-голубой.