– Ах ты, помойка, – удивился Павел, к слову сказать, и сам вегетарианец, – морали мне тут читать!
Прицелился и пустил правого от борта в лузу, где нахохлился отставник.
Глядь – а там уж и пусто. Сгинул, трепло пернатое, как не было.
…Олжас сильно тосковал по Диляре. Иногда он набирал через восьмерку алма-атинский номер и на пару минут припадал ватным ухом к раздраженным вибрациям в трубке, образующим на нервных клетках мозга отпечаток образа любимой. Когда в это утро, проснувшись, он вновь обнаружил клейкую сырость в трусах, Олжас решился. Конечно, Павел отпустил бы его и так, но признаться железному хозяину в слабости?
Олжасу даже мысль об этом была невыносима.
Все хозяйственные, в том числе и денежные дела Павел давно переложил на практичного казаха. А баксов двести-триста, которые Олжас собирался снять со счета на билет до столицы своей любви, никак, по его подсчетам, не отразились бы на общей размашистой картине кредита.
В бильярдную казах вбежал с выпученными, насколько вообще это было возможно в его случае, глазами и повалился на колени. Однако Павел к иссякшему в одночасье источнику существования отнесся на удивление спокойно, только зубами скрипнул в адрес сизокрылого учителя марксистско-ленинской философии. “Сколько веревочке ни виться, – успокоил товарища, – без “нз” не обойтиться”. Вот и пригодились цацки, которые забирал, не глядя, горстями из каждого разоренного гнезда – на черный день.
К вечеру поступила очередная информация от Шварца – о курьере, взятом в Керчи. За пару дней перевели в нал пяток небольших брюликов и снарядились.
А ранним утром в день отъезда разразилась уже беда настоящая. Верный
Кент, первый нюхач страны… Дважды во взрослой жизни плакал Павел
Дуров, борец с мафией и отдельными ее гадами, белобилетник по необратимому расстройству психического аппарата. Первый раз – в ободранной до плинтусов подольской комнатке: над невестой, гниющей от СПИДа. И вот сейчас, лежа в осенней грязи, Вепрь скулил и выталкивал лающие рыдания, обняв холодеющее под рукой рыжее, оскаленное, лохматое, в запекшейся на разорванном горле крови.
Охрана особняка по-соседски Павла знала и пропустила. Буля, мерзкую тварь, Вепрь пристрелил, едва тот поднял свою свинячью морду с коврика у камина. Прикрываясь хозяином, отошел к позиции, подготовленной Олжасом, и рванули. Джип быстро ушел от погони, достиг леса, свернул с просеки в болото. Когда запихивал мудаку в штаны шашку толуола, жирный мудак обосрался. “С облегченьицем”, – оскалился Вепрь. Отойдя с Олжасом подальше в лес, посмотрели, как горит. Горело как надо. “Жалко?” – спросил Павел Олжаса про джип.
Немой понял и покрутил головой. “Мне тоже. Мне теперь, Китаец, ничего не жалко. Даже тебя”.
В Керчь улетали, зная, что насовсем.
Сумасшедшего Гагика, что держал весь крымский рынок порошка, ширева и дури, Вепрь даже не искал. Шел на запах, как по компасу.
Ночью залезли с магнолии к старой чуме в спальню, девку в темноте быстро вырубили, паразиту же Павел шепнул: “Подыхать, дедушка, будешь страшно. По моему рецепту – в вареной крови”. – “Сколько?” – изготовился к базару голый и оттого потешный безумец. “Лимончиков пять-шесть накосил?” – ровно втрое занизил планку обновленный Вепрь.
“Дам”, – легко согласился приговоренный. “Мы стариков не обираем, боже упаси. А тебе, гниль, на пенсию пора. Понял меня?” Для убедительности Павел слегка сжал пальцы на дряблой шее и продиктовал
Гагику условия для продолжения дальнейшей жизни на этом свете.
Назавтра Гагик Керченский собрал весь гадюшник, человек сорок, вплоть до гонцов и варщиков, и объявил о закрытии бизнеса, что с учетом специфики его мозга никому особо странным не показалось.
Персоналу дал честный расчет, купцам – совет жить не по лжи и закатил в конце шикарную пирушку с осетрами.
Павел, верный слову, нес дневную вахту по охране, и это было надежней целого взвода спецназа. Ночью оставлял на хозяйстве Олжаса и совершал десант по отслеженным адресам, вырезая керченскую мафию по одному.
Детей он больше не жег, женщин не насиловал, а через год-полтора и вовсе одомашнился, угреша сердцем, и привязался к своему психу, как к родному, и стал ему служить от всей души, не за идею, а по любви и за деньги, как нормальный человек.
Так, сменив цель, Вепрь очистил все пять чакр: сексуальную, желудочную, сердечную, дыхательную и головную, распечатал пути к самопознанию и узрел откровение. И все мировое зло, так и так неистребимое, стало ему, как говорится, по фигу или же по барабану.
Военные мемуары Голубя Мира
“- Что за вид, майор? – грозно нахмурил орлиные брови Куратор. – Где ваши наушники?
Я щелкнул каблуками и с ужасом обнаружил, что отсутствует также левая шпора, отсутствия которой Куратор пока не заметил, невзирая на свою орлиную наблюдательность. Дело пахло гауптвахтой…” – Никита перечитал написанное и решительно вычеркнул простецкое “дело пахло”.
“Гауптвахта! – тревожная стрела пронзила мою грудь…” Нет, тоже нехорошо. Получается, что испугался он, мужественный и честный офицер внешней разведки разреженных слоев (ВРРС), какого-то там наказания, в то время как драма заключалась в потере им бдительности, а также в преступной халатности по отношению к Службе.
Да, бдительность и халатность – вот ключевые слова конца главы. И, возможно, позор. “Не избежать позора за халатность и потерю бдительности!” – нацарапал Голубь. И продолжал: “Однако, великодушный Куратор не стал задерживать свое орлиное внимание на моей вопиюще неуставной форме и со свойственной ему стремительностью мысли перешел к содержанию. Случилось же, между тем, страшное…”
Никита с удовольствием воткнул три жирные точки и вывел под ними крупно: ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Это нравилось ему больше всего – начинать очередную главу непременно прописью: вторая, пятая, седьмая… Цифры, на его взгляд, упрощали повествование, лишали его вдумчивой фундаментальности. Главы он любил заканчивать в зловещем и интригующем ключе: “Внезапно ублюдок… Взорливший было Куратор неожиданно вскрикнул… Я стремительно обернулся, и каково же было мое изумление… Но лаковые башмаки, только что торчавшие из-под портьеры, вдруг исчезли! От картины увиденного его невозмутимое лицо перекосилось…”
– Поленька! – весело позвал отставник. – Кушать не пора?
Амплитуда Андреевна Кузина, близкая женщина майора Голубя, вмиг проснулась в своей светелке, где дремала после обеда, ожидая, пока ее избранник завершит очередной этап труда. Добрая Амплитуда
Андреевна временно оставила всю квартиру жильцам – старику армянину и его пожилой дочери, у которой без вести пропал сын, но вместо него сама же Амплитуда Андреевна принесла ей чудесного подкидыша. За эту небывалую широту души Никита полюбил милую Амплитуду еще больше, хотя проект объединения двух квартир в единую жилплощадь с двойным комплектом мест общего пользования отодвигался в довольно неопределенную перспективу. Но тут как раз племяшка, Валька
Баттерфляй, бывшая “Секс по телефону” и популярная в прошлом девственница, вышла замуж за англичанина и уехала в Англию, неожиданно и внезапно, как любил выражаться мемуарист Голубь, разбогатев так, что многие невозмутимые лица перекосились. В благодарность за известное нам своевременное спасение мужа в лесу, общую воспитательную работу и идейно-политическую подготовку, а также и по личной доброте душевной, присущей русским блядям, каковой она, несомненно, по своему внутреннему составу являлась, Валька высылала теперь дяде порядочное содержание в фунтах стерлингов – с условием, что он никогда не будет ездить к ней в гости. В связи с чем Никита Голубь построил на своих сотках близ Оки еще один дом из красного кирпича, крытый металлочерепицей и обшитый изнутри полированной доской, с теплым клозетом и душевой кабиной, а в старом оставил разводить раков и по совместительству обихаживать усадьбу деклассанта Женьку. В этом дворянском гнезде Никита Голубь, став законным пенсионером, поселился на постоянное жительство вместе с близкой и любимой женщиной Амплитудой и начал писать мемуары, которые называл почему-то военными.