— Тетечка! Любимая тетечка! — затанцевала я от нежности к тете, попутно наблюдая, как чудесно подпрыгивают при этом мои прелестные, развеселившиеся грудки. — Но почему я не могу обойтись именно без русского?! На пароходе полно представителей всякого рода рас, наций и даже малых народностей.
— А ты, дитя мое, — тетя деликатно хихикнула в трубку, — успела убедиться, что они… все расы и малые народности тебе не подходят?
— Разумеется! Во всяком случае, опытным путем! — искренне призналась я. — иначе я бы не страдала так, как страдаю, и не звонила бы тебе… Ну почему, почему я зациклилась на этом «новом русском»? Как ты думаешь, тетя?
— Думаю, — тетя хорошо, привольно рассмеялась, — думаю, потому что у нас в роду где-то как-то затесался русский. Мы, американцы, как известно, не нация, а коктейль, и чего в нем только нет… Между нами, тебе никогда не казалось странноватым, что отец твой черный, как индус, мать темная, как индианка, а ты вдруг взялась откуда-то такая беленькая, голубоглазая…
— Тетечка, ты это серьезно? — воскликнула я, полная веселого смятения.
— Почти… отчасти, — уклонилась дипломатичная тетя от ответа, а мне стало весело-превесело. Да разве бы я могла хоть в чем обвинить свою мать! Это все древние старцы, лишившиеся мужской силы, упираясь окостенелыми задами в стулья, напридумывали, будто трахаться, когда хочется, — великий грех, будто нижняя дырочка, данная женщине от природы, не имеет никаких полноценных прав в отличие от дырочек на лице.
Ну что за чепуха: есть, дышать, оказывается, это так естественно, когда хочется, а трахаться — не смей, даже если твой нижний этаж и сок твоей жизни смочил не только трусики и джинсы, но и пропитал сиденье и стал капать на пол… Чудовищная бессмыслица!
И мне сразу захотелось думать о мамочке хорошо. Вот было бы здорово, если бы моя темно-каштановая худенькая мама в очках могла когда-то не только уходить с ученой книгой подмышкой даже в туалет, не только изредка прилеплять свои серенькие, вялые губы к папиной серенькой, вялой щеке, но и, дав себе волю, — где-то в кустах, под луной, романтично задыхаясь, позволить случайному фаллосоносителю сдернуть с себя трусишки и испытать блаженство от соития с вовсе не знакомым, но таким вкусным «нефритовым стержнем»…
Так или иначе, разговор с тетей меня освежил и подбодрил. Мне, как истинной американке, захотелось действовать. Я ещё не знала толком, на что решусь, но уже своей легкой, победительной походкой взлетала на палубу, а потом — в штурманскую будку. И как только увидела спину того, кто вел пароход, прямую, с четко обозначенными плечами, в черном форменном кителе…
И вот именно этот черный форменный китель меня сразил наповал. И лишь спустя одно короткое мгновение я поняла, что не только китель, но морская даль за обширным стеклом кабины и ещё этот неимоверно притягательный, безумно будоражащий запах русского мужчины, в котором (в запахе, разумеется) смешался аромат форменного ношеного сукна и его опушенного божественным мехом фаллоса, уже давно задыхающегося в унылой, оскорбительной тесноте плавок и брюк, — вот все это и разожгло хворост в моих закоулочках… Ну и отчасти как-то подействовал незнакомый запах какого-то русского, отдающего конной упряжью одеколона… Или не конной упряжью, а совсем наоборот — ивовой корзинкой, полной немного увядших фиалок?
Но разве в этом суть? Мои алчные ноздри совершенно непроизвольно хватали и словно бы рвали на части этот необыкновенный и необыкновенно будоражащий запах русского, стоящего за штурвалом. Но только в первые секунды моего тихого, укромного присутствия здесь.
А дальше я, уже плохо ориентируясь и в пространстве, и в самой себе, осторожно, почти на четвереньках, но неудержимо принялась подбираться к этому ничего не подозревающему русскому, занятому своим делом, к этому суровому, отрешенному от суеты «морскому волку» и, окончательно сгорая от желания, принялась где руками, где губами, а где и языком расстегивать «молнию» на его брюках. Он вдруг дернулся, что-то заговорил быстро-быстро, по всей видимости обращаясь ко мне, но я только тихонько, алчно посмеивалась, невольно любуясь крепостью его воли и музыкой непонятных русских слов, а сама делала свое дело. Мне продолжает приятно дурманить сознание отточенная корректность его хорошо отглаженных брюк и неподатливая, словно бы какая-то излишне девственная «молния» на них. Чудовищный жар желания захлестывает меня тем больше, чем упорнее сопротивляется эта проклятая «молния» моим губам, рукам, языку…