Вот такая властно-захватническая душа была у этого маленького человечка, когда он был трезв, разумеется.
12
Я думал: предаю себя для дела, для будущей моей честности. А так не бывает. Обман сегодняшний не способен дать в будущем ничего, кроме еще большего обмана. Вспоминаю мои тогдашние состояния. Вот я думаю о сознании, о гуманности, а мозг мой все равно знает, что именно в эту секунду совершается нечто отвратительное, нечто совсем не гуманное. У выхода из корпуса стоят отряды, созданные Смолой, отряды, которым доверено проверять содержимое сумок и карманов уходящих домой детей. Живых детей обыскивают. В живое детское сознание лезет чужая рука, шарит в этом сознании, заглядывают отрядники в зелененькие глаза Коли Почечкина, в голубые глаза Вити Никольникова, что-то бесовское пляшет между отряд-никами и другими детьми, пляшет и посмеивается: «Совсем не нравственность и справедливость утверждается, а, наоборот, губится, умерщвляется праведность, и чем это кончится, неизвестно еще».
— Вы посмотрите, что там творится! — закипает Волков, и его крохотные глазки сужаются, так что от них остается одна бархатная полоска с бахромой ресниц да голубой просвет в прорези. — Это самоуправство, а не самоуправление! ЭКА (ЭКА — экстренная комиссия) устроила повальный обыск!
— А что вы предлагаете? — спрашивает Смола.
— Прекратить предлагаю. Это не методы!
— А что взамен?
— Ничего взамен. Лучше потерять десяток простыней, чем доверие детей.
— А кто платить будет за десять простыней?
— Пусть у меня удержат.
— Не положено. За вами они не числятся.
Я снова и снова ловлю себя на том, что значительная часть моего сознания поддерживает Волкова, считает его позицию нравственной, и эта значительная часть наружу никак не выходит, она, напротив, вглубь зарывается, чтобы не мешать той меньшей части, которая на поверхности вся и которая сейчас готова всеми силами Смолу поддержать, потому что Смола деятелен, потому что он обеспечивает порядок, потому что он приближает к цели ощутимо, зримо. Какие-то непонятные слои моего сознания отмечают, что абсолютная чистота — она в теории, а здесь, в жизни, эта чистота неприемлема, не до белых перчаток здесь, в жизни, когда кругом сплошная грязь. Здесь не до нюансов! Внешне все ладно, развивается коллективность, утверждается справедливость — и довольно! Нечего разводить никчёмные совестливые нюни! А глубинные слои сознания противоречат этим утвердительным крепким решениям, противными голосами настырно твердят: предаешь, сукин сын, идею! И я гляжу на Волкова, и он на меня так смотрит, будто у меня нет другого выхода, будто подытоживает: я от тебя ничего другого и не ждал. Тебе выгодна сейчас позиция Смолы. А мне грустно оттого, что Волков все понимает, все видит, и я пытаюсь оправдаться:
— Я согласен с вами, Валентин Антонович, но что делать? Мы предоставили детям большие права…
— Мы отняли у них право быть людьми, мы превратили их в орудие! — перебил меня Волков.
— Красивые слова, — отпарировал Смола.
— Ходимте на ричку. Уже дитвора вся уихала, — это Сашко пришел.
Сашко знал о длинном нескончаемом споре Смолы и Волкова — и ни к кому не примыкал: не осуждал и не одобрял. Когда я его спрашивал, отделывался шуткой или просто чесал затылок, точно выискивал в голове спрятанное заключение.
Не восхищаться Смолой было невозможно. Он разделся, поиграл бицепсами и трицепсами, постоял на руках, потом на одной ручке попрыгал, потом сделал сальто, и, если бы у него был хвост, он бы зацепился за ветку старого дуба и оттуда стал бы строить рожи, а может быть, и плеваться, норовя попасть в Волкова, в его скрюченную фигурку на жидких, кривых, тоненьких ножках в белых пупырышках, в длинных сатиновых трусах, в майке скорее желтого, но в прошлом определенно белого цвета, и кто знает, может быть, раскачиваясь на толстой дубовой ветке, он растопыренными пальцами ног поддел бы эту грязную маечку и швырнул ее в воду. Всего этого не случилось, так как хвоста у Смолы не было. Это уж точно не было: видна была впадина на том месте, где много веков назад были все же у предков хвосты. Но то, что стал выделывать вдруг Смола, показалось более удивительным, чем если бы Смола показал бы нам короткий отросток: он стал на руки и растопыренными пальцами правой ноги поймал бабочку и ловко пристроил ее на плечо Злыдню.
— От чортов Смола! — в восхищении сказал электрик. — Такого ще не бачив. И обидать ногами, кажуть, умиете? А писать?
Смола вставил в обе ноги карандаши и стал писать левой ногой таблицу умножения, а правой имена присутствующих.
— Вот на пишущей машинке сложнее стучать, — пояснил Смола. — Расположение ступни горизонтальное: не получается. Дятел наш не разработал методики.
— А на шо ногами? — не унимался Злыдень.
— А в будущем руки поотсыхают, — вставил Сашко.
— Вы не смейтесь, — перебил Смола. — Эволюция человека не окончилась. Его возможности не исчерпались. Думаю, что человечество через много веков будет ходить на руках. В космосе человек тоже будет передвигаться с помощью рук.
— А из ружья стрелять не пробовали ногой? — допытывался Злыдень.
— Не пробовал.
— А чувалы не завязывали ногами?
— Нет.
— А шо воно дае оце?
— Очень многое, — ответил Смола. — Я, например, одинаково владею левой и правой рукой. Это удобно. Могу писать разный текст двумя руками.
— Это, наверное, очень сложно, — подзадорил я Смолу.
— Нисколечко, каждый сможет научиться за два-три месяца.
— Давай, Гришка, учись, будешь дизель ногой заправлять, а руки только для бутылки и закуски, — это Сашко сказал.
— А у вас вроде бы и пальцы на ногах подлиннее? — это Злыдень наклонился над диковинной ступней Смолы.
— А как же? В результате упражнений сантиметра на два выросли пальчики. Я поздновато начал тренироваться. А вот у детей пальцы на ногах могут отрасти сантиметра на четыре…
— Та шо ж, знову обезьян из них поробить? — спросил Злыдень.
— Тебя, Гришка, можно и в таком виде оставить, — сказал Сашко.
— Нет-нет, вы не торопитесь, — сказал Смола, — он прав. Возвращение к животной первозданности необходимо, чтобы спасти род. Человек предал свое тело. Он полагает, что печется о духовности, а на самом деле, потеряв тело, он потерял душу.
— Ну да, чтобы обрести душу, надо ходить на голове, — это Волков съязвил.
— А вы очень близки к истине.
— Вы говорите, что быстро можно детей обучить?
— За два месяца вся школа овладеет левой рукой. Конечно, игры нужны. Фехтование, бокс, теннис.
— Если и ногами станут тянуть из интерната, то ничего не останется у школы будущего, — сказал Сашко. — Может, не надо на ноги их переводить?
— Воровство прекратится. Мы с Дятлом разработали план скоростной борьбы с хищением. Предполагается две тысячи семьсот пятьдесят воздействий на сознание ребенка ежедневно. Все рассчитано. Через три месяца выработается стереотип отвращения к воровству.
— Значит, вы и это разрешили? — спросил у меня Волков.
Я кивнул головой. Он с разбега бросился в воду, отчего его сатиновые трусы наполовину сползли. Он крикнул уже из воды:
— Теперь мне все ясно!
А я хоть и улыбался, а все равно внутренний стыд жег меня, потому что я был уличен в сговоре, который мне где-то в глубине души тоже был неприятен, но он был, этот сговор, сговор против всего того, что нес в себе Волков, против его сказок, против его настырной борьбы за справедливость, против его понимания гуманизма.
13
Формализм по-разному давал о себе знать. Его живучесть не только в том, что форма более консервативна, чем изменчивый мир детей, а в том, что формализм роднится со злом. Служит ему надежным щитом.
Формализм индивидуален. Точнее, он окрашивается свойствами той или иной личности и потому предстает в разных одеждах. Потому мой формализм отличался от формализма Шарова, Волкова или Смолы. Мое бескомпромиссное требование творчества нередко тормозило во мне самом и в других развитие творческих сил. Я стоял на том, чтобы развивать индивидуальный почерк каждого. Я в чем-то боялся единого стиля, единого метода: думал, как бы он не подмял индивидуальность. На каком-то этапе жизни новосветской школы индивидуальный почерк отдельного воспитателя вступал в явное противоречие с общим методом, начинал корежить то, что я называл системой. А я не мог своевременно восстать.