«Тебе понадобятся деньги на одежду и… прочее, — сказал он, протягивая карточку, — на поезд, если поедешь в Лиссабон. Вдруг захочешь сходить в музей, прокатиться на фуникулере? Машину тебе я дать не могу, тебе еще нет шестнадцати. Не стесняйся. Мне интересно, как ты будешь тратить деньги». «Не понял, — сунул руки в пустые карманы Перелесов, — что может быть интересного в том, как чужой человек в незнакомой ему стране тратит ваши деньги?» «Много интересного, — ответил господин Герхард. — Истинная сущность человека проявляется в его отношении к деньгам, в том, как он их тратит или… не тратит». «Благодарю, — пожал плечами Перелесов, — я обойдусь». «Полагаешь, что твоя истинная сущность меня не обрадует? — не обиделся господин Герхард. — Правильно. Но речь не об этом, а о том, стоит ли, — смерил Перелесова спокойным оценивающим взглядом, как если бы тот был… щенком, такое сравнение показалось Перелесову точным, — тратить на тебя время и… деньги. Хотя деньги не столь важны. Время. Мое время, — уточнил господин Герхард, — для меня гораздо важнее и дороже всех денег мира, — сунул карту в карман рубашки Перелесова. — Видишь ли, его осталось не так много, а нам надо кое-что успеть. Считай, что это от матери».
6
Перед отъездом в Португалию (фирма господина Герхарда выправила визу и билеты, заминка вышла только с отцом — требовалось его нотариально заверенное разрешение на выезд за границу несовершеннолетнего Перелесова) они, как обычно, сидели с Авдотьевым на ящиках в утоптанной рощице на склоне набережной Москвы-реки.
В тот день Пра заставила отца сходить к нотариусу, и тот наконец принес заверенный печатями документ. Он молча положил его на стол, посмотрел на Перелесова с недоумением, как будто хотел что-то вспомнить, но так и не вспомнил. Потом вытащил из бумажника стодолларовую бумажку, бросил поверх документа. «Привет передавать не надо», — вышел из комнаты. Перелесов уже почти без обиды подумал, что отец долго тянул с посещением нотариуса не потому, что не хотел, чтобы он поехал к матери в Португалию, а потому, что ему было плевать, поедет он или нет, как, в общем-то, и на все остальное.
«Завтра лететь, а он только сейчас принес разрешение, — пожаловался Перелесов Авдотьеву. — Странный человек».
«Таких много, — пожал плечами Авдотьев, — я бы даже сказал, большинство».
«Безвольных или равнодушных?» — поинтересовался Перелесов.
«Никаких», — сказал Авдотьев.
«Что значит никаких?» — немного обиделся Перелесов. Отец все-таки поставил в саратовском театре спектакль. Правда, не «Дни Турбиных», как собирался, а «Горе от ума», точнее «Ум на горе». Перелесов читал рецензию в забытой отцом на кухонном столе газете «Культура». Автора восхитило «Чувство времени» (рецензия так и называлась) режиссера, выбравшего на роль Чацкого артиста, удивительно (как брат-близнец) похожего на… президента России Бориса Николаевича Ельцина. Образ президента, утверждал автор, заиграл новыми гранями, режиссер заставил зрителей взглянуть и осмыслить его в совершенно неожиданном, одновременно трагическом и обнадеживающем контексте. Новаторской, если верить рецензии, оказалась и трактовка образа Молчалина, в кажущейся «тихости» которого как раз и таился тот самый обобщенный народный ум не на горе, а на горе, сообщающий обществу ответственное терпение (Перелесов некоторое время размышлял над этим термином) и уважение к власти. Молчалину Чацкий-Ельцин добровольно и осмысленно передоверяет горячо любимую Софью (образ рвущейся к свободе России), замордованную бюрократом и ретроградом с партийно-чекистскими ухватками (пишет донос на Чацкого, а потом организует покушение — два конюха сбрасывают Чацкого с моста в реку) Фамусовым. Особенно впечатлил рецензента финал, когда Чацкий голосом Ельцина кричит: «Карету мне, карету!» И карета появлялась на сцене в виде огромной… с ангельскими крыльями (тонкий намек на гоголевскую птицу-тройку) урны для голосования. «От горя — в гору!» — такой украшал птицу-урну оптимистический девиз. Спектакль выдвинули на Государственную премию и обязали, как похвастался отец, ставить в театрах по всей России.
А еще Перелесов подумал, что оставшаяся без привета мать, все еще живет в мыслях отца, а он, его сын, почти не живет. Если, конечно, когда-то жил. Как же можно говорить про отца, что он «никакой»? По-своему он очень даже «какой».
«Помнишь, как нас принимали в пионеры на Красной площади? — спросил Авдотьев. — Ни одного живого слова».
Перелесов очень даже хорошо помнил. Это происходило двадцать второго апреля в день рождения Ленина. Дул наждачный ветер с крупитчатым снежком, а они стояли у Мавзолея в белых рубашках, держа в руках сложенные треугольником красные галстуки. Повязывали им на шее галстуки отличники-комсомольцы, победители районного конкурса «Выбираю профессию». «Кто это?» — прокуренно дыхнул на Перелесова, затягивая, как петлю, галстук, победитель-комсомолец, ткнув пальцем в октябрятскую звездочку на его рубашке. «Ле… нин», — едва выговорил окоченевший Перелесов. «Кто такой Ленин?» — задал комсомолец еще более странный вопрос. «Великий вождь!» — пискнул Перелесов, как его учили в школе. «Великая вошь!» — мрачно ухмыльнулся комсомолец.