Кухня, где в тот вечер ужинали Перелесов, отец и Пра, была под потолок закована в несокрушимый — сталинских времен — кафель. Стол освещала лампа под плетеным абажуром. Он почему-то в тот вечер был сдвинут набок, как шляпа на пьяной голове. Сквозь прутья сочился желтый свет, кухонные предметы проецировали на кафель диковинные тени. Отец достал из холодильника бутылку водки, поставил на стол. Шея бутылки на кафельном экране удлинилась и выгнулась, как у гуся, а у стеклянного тела выросли крылья.
«О, Русь, — констатировал художественно-символическое преображение бутылки отец, — взмахни крылами!»
«Ты разговаривал с ней? — спросила Пра. — Что она сказала?»
«О да! — ответил, наливая водку, отец. Почему-то каждую фразу в тот вечер он начинал с величественно-речитативного «О». — Она, — посмотрел на тикающие ходики с отвисшей гирькой, — тоже взмахнула крылами. Летит в Мюнхен к господину Герхарду. Широка, всечеловечна, — оторвал взгляд от расправившего крылья водочного гуся, — русская женщина. Не худо бы сузить. Но я не успел, — нехорошо улыбнулся и как-то гадко пропел, — не хотел и не сумел».
«Держи себя в руках», — вздохнула Пра.
«О, я понял! — вдруг вскочил из-за стола отец, прошелся, сжимая и разжимая кулаки, по кухне. — Я понял, почему он столько раз смотрел во МХАТе “Дни Турбиных”».
«Кто?» — с тревогой посмотрела на него Пра.
«Сталин, — пояснил отец. — Этот дом на булыжном Андреевском спуске в Киеве, сейчас там музей, я недавно был, печь с изразцами, тяжелая мебель, тикающие часы, свет… О да, теплый свет, — покосился на сдвинутый плетеный абажур, — близкие, родные люди. Семья, да, семья. Он был всю жизнь этого лишен, его это мучило, и он все это последовательно разрушал, искоренял, выжигал, расстреливал. Он ходил во МХАТ смотреть на развалины старой России, наслаждаться агонией русской семьи…»
«Он создал новую Россию!» — отчеканила Пра твердым кафельным голосом. Когда она начинала так говорить, мать обычно делала за ее спиной знаки, призывающие собеседников срочно сменить тему.
«О да! — снова налил себе водки отец. Он не собирался менять тему, потому что другая тема — где мать, кто виноват и что делать — была неподъемной. — Новую. Нашу, точнее, вашу Россию. Без семьи, без теплых печных изразцов, без боя часов, без волшебного света, а главное, — покосился на Пра, — без любви к ближнему. Кто написал в тридцать седьмом четыре миллиона доносов? Граждане новой России! Я говорил, что меня пригласил саратовский театр ставить «Дни Турбиных»? Я отказался, потому что думал, что нам с ней удастся как-то… Не важно! Я сейчас понял, как ставить! Сталин, о да, Сталин — вот главное действующее лицо. Он будет сидеть в зале — в ложе за занавеской — и… А если не он, а его тень? — Отец изобразил пальцами ушастого зайчика на кафельном экране. — Или… — задумался, прижал уши зайчику. — Пусть лучше действие неожиданно останавливается, артисты замирают как изваяния, только огонь в печи, тиканье часов, теплый свет… А он из ложи в сапогах, во френче, попыхивая трубкой, поднимается на сцену… Ничего этого не будет, обводит рукой турбинскую гостиную, потому что у меня этого не было! Где моя печь с изразцами, окна с кружевными занавесками? Кто ждет меня в холодную зимнюю стреляющую ночь? Я вас ненавижу вместе с вашими ничтожными человеческими страстишками! Вы будете месить грязь на стройках, добывать уголь в шахтах, замерзать на лесоповале в Сибири! Вынимает из Николкиных рук гитару, отшвыривает, как мусор, сует ему кайло… Будете петь другие песни! Врубается хор: нас утро встречает прохладой, утро красит нежным светом…. Можно еще еврейскую комсомольскую: больше дела, меньше слов, нынче выпал нам улов… И хорошо бы пустить наложением контрабасы из «Гибели богов» Вагнера… — в задумчивости оттопырил нижнюю губу отец, пошевелил в воздухе пальцами, видимо изображая музыканта-контрабасиста. — Все! Я принимаю приглашение, завтра же, к чертовой матери, к тетке, в глушь, в Саратов!»