— Свобода должна быть светом всему человечеству, исключений быть не должно…
Через три дня я прочитал в местной газете, что мой собеседник (фамилию и полк его я хорошо запомнил) изобличен в провокаторстве…
И почти все, что я слышал, казалось мне чем-то ненастоящим, не своим, не очень серьезным. В речах, по внешности горячих, со слезой и скрежетом, в ругани, в ожесточении споров было больше спортивного азарта и напускного задора, чем подлинного огня, больше театральности, чем нутра, больше фразы, только что где-то ухваченной и немедленно пущенной в оборот, чем продуманной и выношенной в себе мысли.
И ни у кого не чувствовалось настоящей, сектантской веры в свои собственные призывы, планы и положения. И было очевидно, что для слушающей серой массы грядущее рисовалось смутно и загадочно. Хорошо-то оно хорошо, но как еще выйдет в конечном итоге? А пока — лучше всего, по-видимому, цыганский метод применить. Цыган говорил: «Кабы я был царь, украл бы сто рублев и убег бы…» Недурно бы сорвать что-нибудь в таком роде и — к сторонке…
Горизонт революционных мечтаний в народных низах за излишним простором не гнался.
— Земля? Да будет у меня земля — стану я тут, около паровоза, мазаться? Да сделайте ваше одолжение, ни одна собака на нашей работе не останется!..
— От земли и в шахту, например, вряд ли охотники полезть найдутся!..
— Ну, как же тогда? Всем дай земли, а в шахту некому?
— В шахте машина должна работать… Машиной!
— А чего ты там машиной наколупаешь?
— Чудак, машины такие есть… она тебе успешней человека наколупает.
— А почем тогда уголек обойдется?..
Не помню где, на платформе какой станции происходил этот диспут, — может быть, в Льгове, может быть, в Радакове, на курской ли, или на харьковской территории — не помню: все слилось в одну картину. Кучи лежащих и сидящих солдат, мужиков, баб. Шелуха подсолнушков. Груды людей — здоровых, рабочих, изнывающих от безделья и жаркой истомы, от скуки и безнадежного ожидания чего-то никому неведомого. И похоже, что никто не может понять, дать себе отчет, зачем и почему он лежит в вынужденной праздности здесь, в чужом, незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый, полуголодный, одуревший от сна?.. Кругом — поля, простор зеленый, сизая бархатная зыбь по ржи, белые церковки на горизонте. И сердце тянется воспоминаниями и мечтой к родному углу… Давеча какой-то жидкий паренек в длинной, мудреной речи, с дрожанием в голосе, глухом, замогильном, доказывал преступность аннексий и контрибуций. Его слушали молча, с тупой сосредоточенностью, глядя под ноги и в поле. Бог весть, какие мысли бродили в головах под мужицкими картузами и солдатскими фуражками, — никто не возразил, никто и не поддакнул…
А сейчас говорят все разом, попросту, без ученых слов: закоптелый смазчик, лакей с серебряными усами, хромой парень с тростью, мужик в сермяжном пиджаке и полосатых портах, солдаты, старик-слесарь из ремонта. Не очень толково, не очень последовательно, с подковырками и наскоками, но оживленно и рьяно.
— Ну хорошо — земля. А что ты будешь с землей делать? — спрашивает мужик в сермяжном пиджаке, и в пегих, выгоревших от солнца усах его змеится тонкая улыбка.
— С землей? С землей что буду делать? А ты не знаешь, что с землей делают? То самое и буду делать, что ты делаешь…
— Да ведь к земле приложение надо иметь. Ты думаешь, голыми руками ее возьмешь, кормилицу? Голыми руками, милый, с ней делать нечего. Лошадку надо иметь, да телегу надо, да плужок, да борону… Всякое приложение. Все это надо заготовить, милок!
— Лошадь казна должна выдать трудящему, — возражает смельчак.
— То есть отколь именно она ее возьмет, казна? Из какого источника? Это если мы все позовем по лошадке с казны, то и казна лопнет. Очень свободно. Опять — телега, колесо, сбруя… Ты говоришь: нипочем эту работу не стану работать, раз у меня земля будет? А колесник станет на тебя работать, как думаешь? А шорник?..
Мужичок говорил неторопливо, тонким, ласково-язвительным голосом.
— Опять — лошадь, позвольте вам заметить. Вы как об лошади понимаете? Запрёг да поехал?
Он ласково оглянулся вокруг и подождал ответа. Никто не отозвался.
— Нет, она тоже, лошадь, требовает, чтобы вокруг нее походатайствовали: сенца, овсеца… Ты встань ночью раз-другой да подложи ей кормку-то. Да клади-то не разом, не заваливай, а аккуратно, а то она половину съест, а половина под ногами у ней будет. В полночь встань положи да зимой перед рассветом встань… А часиков в восемь сам-то чай погоди пить, а ее попой, скотинку, и опять кормку добавь… Вот когда ты живот-то себе промнешь этак раз-другой, так ты, милок, и о паровозе вспомнишь: эх, мол, любезное дело — часы свои отбыл и лежи на боку… Округ земли не полежишь, милый…