Я бессознательно (а не то чтобы думать о клеточках своего организма) наслаждался всем этим, и было у меня смутное ощущение чего-то ещё очень интересного и хорошего, что ждёт меня впереди, сейчас, вот-вот, может, даже в следующую минуту. Сначала я никак не мог вспомнить и понять. Но потом вдруг вспомнил: мне ведь предстоит из дому выйти на улицу, и не каким-нибудь там обычным путём, а через подворотню. Тут уж счастье моё подошло к пределу.
Однако, значит, не только взрослым доступно инстинктивное, может быть, стремление оттягивать немедленное осуществление того, что в воображении кажется истинным и верным счастьем.
Я сначала вылил остатки молока в кошачью лакушку, поманил кошку из сеней, и та сразу прибежала на зов. Тогда я решил, что раз кошка гуляла на улице, значит, пусть она съест молоко и я опять выпущу её за дверь. Присев на корточки, я долго наблюдал, как ловко она розовым язычком лакает белое-белое молоко. Наконец она выпила всё, облизнулась, широко раскрыла пасть с острыми белыми зубами и принялась умываться.
Я привязал к нитке бумажный бантик и пытался поиграть с кошкой, как делал прошлый год, когда она была ещё маленьким котёнком. Однако теперь кошка не захотела носиться по избе за шуршащей бумажкой. Правда, она постреляла за ней справа налево загоревшимися вдруг глазами, резко поворачивая голову, но дальше этого дело не пошло.
И, давая кошке молоко и играя с ней бумажным бантиком, я не переставал думать о том, что ждёт меня на улице. Во-первых — солнце, во-вторых — трава, в-третьих — земля под босой ногой. Побегу к матери в поле. Это очень близко, сразу за молотильным сараем. Или нет — сначала найду красивый черепок, или нет — сначала погоняю вокруг церкви железное колесо на проволоке. Вокруг церкви у нас всё замощено речным камнем. Значит, колесо, когда его быстро катишь, высоко подпрыгивает и на разные голоса звенит.
Итак, была изба, и была улица. И всё это было моё. А между ними, как самое главное, как самое радостное для этого дня, была подворотня, сквозь которую мне предстояло пролезть.
Бегом промчался я сквозь полутёмные сени, выскочил на двор — и остолбенел. Ворота были широко открыты, и дедушка подметал возле них. Он подметал истово, вершок за вершком, мусор инку за мусоринкой, благо торопиться ему было некуда, подметай хоть до вечера.
— Дедушка, закрой ворота, мне нужно вылезти на улицу.
Дедушка не понял всей сложности, всей тонкости моей просьбы, а понял только что «на улицу», поэтому сказал:
— Ступай, я тебя не держу.
— Нет, ты закрой ворота.
— Зачем же их закрывать, если ты хочешь на улицу? Вот она, улица, ступай.
— Нет, ты закрой ворота.
Тут уж терпения моего больше не хватило, и я горько-прегорько заревел.
— Чего ты плачешь? Кто тебя обидел? — растерялся дедушка.
Никто… Закрой ворота… Я хочу на улицу.
Так ничего и не поняв, но видя, что я не перестану плакать, пока ворота не будут закрыты, дедушка запахнул сначала одну, потом другую широкие воротины. Со скрипом они сошлись одна с другой, сразу загородив и траву, и солнце, и колодезь, и улицу нашего села с вётлами по сторонам.
— Запри их на запор, — сквозь продолжавшийся рёв потребовал я от дедушки.
Дедушка (странно, что при его нраве он всё ещё медлил распоясывать свой кручёный верёвочный поясок), кряхтя, просунул в железные скобы тяжёлый, гладкий от времени квадратный брус.
— Ну, чего тебе ещё?
Мне ничего больше было не нужно. Теперь мне оставалось осуществить то, что целое утро казалось таким заманчивым и интересным. Мне оставалось теперь лечь на живот и пролезть в подворотню из прохладного, темноватого двора на зелёную, золотистую улицу.
Но вот беда: отчего-то расхотелось лезть в подворотню. Это вовсе даже не интересно лезть в подворотню, если ворота широко распахнуты, это не интересно даже тогда, когда их нарочно закроют и даже нарочно запрут для того, чтобы пролезть в подворотню.
Я почувствовал себя глубоко несчастным, глубоко обиженным человеком и заревел ещё громче.
Дедушка неторопливо начал развязывать свой кручёный верёвочный поясок.
Бишка
Иногда случается (и деревенские люди это хорошо знают), что овца, объягнившись, не принимает вдруг одного, своего же ягнёнка. В то время как два уверенно и требовательно лезут к её живительному, горячему, жирному материнскому молоку, бесцеремонно толкаясь мордочками в чёрное вымя, третий оказывается отверженным с первых же минут своего на этом свете существования. Овца бьёт его лбом, отталкивает и, конечно, в конце концов забивает насмерть, если не вмешается человек.