А с каким самозабвением командовал он строем, если вел его в столовую! От нашего аэродрома до столовой было чуть более километра. Бывало, что после классных занятий либо учебных полетов выстраивал он роту и, расправив бравым одним движением на гимнастерке складки над туго натянутым ремнем, подавал команду, с шиком проглатывая букву «а»:
– Шагом арш!
В весеннюю или осеннюю хлябь асфальт на дороге покрывался нередко тонкой предательской корочкой льда, по которой трудно было идти даже обыкновенным шагом. Но какие только мучения не посылал на наши головы старшина Волков. Обегая строй, он весело прикрикивал:
– Раз, два, три… раз, два, три! Стрроевым! Запевай! Подкованные наши сапоги гремели по ледяному покрову дороги, и шагавший в середине строя курсант Сотников звонко начинал:
Мы подхватывали, но горланили вразнобой, чтобы досадить упрямому старшине, а тот, это прекрасно понимая, тотчас же выигрывал завязавшуюся дуэль.
– Плохо поете! – выкрикивал он. – Аттстаить! Шире шаг! Не слышу ноги! – и подавал ту самую команду, которая мгновенно повергала всех нас в тихую злость и уныние. – Бе-гом!
А что такое бежать, когда, как тебе представляется, весь земной шар покрыт гололедом. Солдатские подковы скользят по ледяной поверхности шоссе, и тебе кажется, что вот еще секунда, другая и ты растянешься по всем правилам. А старшина знай себе улыбается да подстегивает:
– Шире шаг… живей… Востриков, почему и зачем в строю качаешься. Ты разве вчера был у тещи на блинах? Она тебе их с самогоном подавала, что ли?
И каким же облегчением было услышать голос наконец-то смилостившегося старшины:
– Шагом… раз, два, три!
Рота замирала у краснокирпичного здания столовой, отстучав положенное количество «шагов на месте», А потом мы врывались в просторный зал, и он наполнялся веселыми голосами, звоном ложек и вилок. Запах вкусного борща заставлял нас немедленно прощать немилосердного старшину. А Волков сидел среди нас и с завидным аппетитом опустошал свою миску и, не гася улыбки, повторял свой, очевидно, ему очень нравившийся афоризм:
– Шире шаг, ребята. Только тогда ты добьешься удачи!
22 июня 1941 года над всей нашей страной взорвалась мирная тишина. Мы стояли на территории Западного Белорусского Военного округа. Уже на третий день войны девятка СБ вылетела бомбить танковые колонны, рвавшиеся в направлении Минска. Ее повел командир нашей эскадрильи капитан Безродный, добрый, не очень речистый человек, с несколько суровым обветренным лицом. При этом он был таким же спокойным, каким бывал всегда, когда летал на полигон бомбить учебные цели. В задней кабине за пулеметной турелью сидел старшина Егор Волков. Это был жестокий кровавый вылет. При отходе от цели девятку атаковали восемнадцать «мессершмиттов» и сожгли три наших бомбардировщика. Волков непрерывно отстреливался от целой четверки и сумел сбить один вражеский истребитель.
– Шире шаг, командир! – весело закричал он по внутреннему переговорному устройству. – Проклятый фашист горит и кувырком летит на землю.
А из пилотской кабины в ответ донесся короткий стон.
– Я ранен, Волков. Теряю сознание. Выпрыгивай!
– Никак нельзя, командир! – громко закричал старшина. – Нам нельзя погибать. Война только начинается. Мы должны дотянуть.
– Знаю, – донеслось из пилотской кабины слабо, – ты сейчас скажешь…
– Шире шаг, товарищ командир!
– Только тогда добьешься удачи, – закончил за него капитан Безродный. – Буду стараться, как ты-то сам?
Но задняя кабина не ответила. Безродный не знал, что в эту самую минуту осколок близко разорвавшегося снаряда пробил плексиглас и смертельно ранил старшину. И через минуту примерно, прежде чем навеки закрыть глаза, напрягая последние силы, успел произнести Волков:
– Ничего, командир, шире шаг!
Мы похоронили Егора на самом краю аэродрома, потому что в воздухе непрерывно висели фашистские «юнкерсы» и не было возможности сделать это на далеком от гарнизона городском кладбище. Комья сухой, потрескавшейся от зноя земли застучали о крышку его гроба.
… Сколько прошло с тех пор военных и мирных лет! Но я никогда не забуду широкое улыбающееся лицо Егора Волкова, его добрые с хитринкой глаза и зычный настоящий старшинский голос, которым он нами командовал. И всякий раз, когда мне бывает трудно, я всегда повторяю себе в укор его короткую фразу:
– Шире шаг! Только тогда ты добьешься удачи!
Умирал человек
Умирал человек. Был он еще не стар, если не считать седых волос да густой сетки преждевременных морщин под глазами. Был он ученый и строитель, недавно повернувший огромную реку в новое русло. Был он из тех, чьи портреты печатались в газетах и о ком говорили дикторы телевидения в последних известиях. Человек знал свою болезнь и беспомощность врачей перед ней. И когда главный из них склонился в хрустящем своем халате над его изголовьем и, погладив его, совсем как маленького, по пепельным волосам, изрек с профессиональной улыбкой утешающего: «Ничего, старина, держитесь бодрее, и все образуется», – умирающий вяло пошевелил отяжелевшими губами:
– Не надо, профессор. Не надо делать секрета из моей предстоящей смерти. По крайней мере, для меня, профессор.
Человек был из тех, кто любую беду и даже смерть готов был встречать стоя. За плечами у него оставались прожитые годы, исхоженные дороги, а косая отметина на левом виске от осколка означала, что успел человек побывать и на войне. И главный хирург, заглянувший в темные цепкие зрачки и увидевший в них крошечное отражение своей головы, увенчанной белым колпачком, понял, что такой не нуждается в утешении.
– К вам ребятишки, – произнес он, помедлив и сопроводив эти слова неопределенным кивком на дверь – Вас это не утомит?
– Пускай войдут, – тихо сказал человек.
И они вошли… Пионеры из дружины, носившей его имя, и сразу наполнилась щебетом большая палата, где и над мягкими низкими креслами, одетыми в строгие серые чехлы, и над столом с букетом диких огненных маков в хрустальной высокой вазе витал душный неистребимый запах больницы. Потом пришли студенты: им он совсем недавно читал лекции по энергетике северных рек. И хотя они вели себя строже, чем пионеры, все равно сдержанная печаль плохо удавалась их лицам, и это даже несколько развеселило больного. А после у его изголовья сидела печальная женщина в темно-синем платье со следами увядающей красоты на измученном лице, первая его спутница и помощница. Приходили друзья и родственники, и наконец, когда стал он уже утомляться, ему сказали:
– Там еще к вам просится один. Весь в черном.
– Пускай и он, – тихо произнес человек.
И перед ним появился один из его давних знакомых, который на каких-то отрезках жизни мог бы даже называться и близким. Он действительно был весь черный от тупоносых ботинок до густой шевелюры. Он пожал руку человека черной от загара рукой, и на черных его пальцах пошевелились жесткие черные волоски.
– Ты пришел проститься? – спросил его человек.
– Да, проститься, – глухо ответил черный, и голос у него был резким, как глубокие складки на лице. – И не только проститься, но и попросить у тебя прощения.
– За что же именно? – удивленно приподнял голову человек.
– Я вредил тебе всю свою жизнь, – тихо, но твердо вымолвил черный. – Разве ты не знал об этом?
– Нет, не знал, – строгим шепотом ответил ему человек.
– Тогда послушай, – быстро продолжал черный. – Мы почти тридцать лет шли по жизни рядом, начиная со студенческой скамьи. И ни на один день, и ни на один час я не выпускал тебя из вида. Я следил за тобой и все время тебе вредил.
– Что же ты сделал? – спросил человек устало.
– Помнишь, как тебя арестовали?