– Одну не могу. – И, не желая, очевидно, разочаровать спрашивавшего, прибавил: – А вот о гражданской войне, если хотите, могу. Это «Тихий Дон» Михаила Шолохова.
Думается, десятиклассник был прав. У нас много хороших, по-настоящему талантливых произведений о Великой Отечественной войне, но среди них пока что еще нет такого, которое по широте и глубине охвата событий приблизилось бы к великой эпопее, какой вошел в умы и сердца читателей «Тихий Дон». Его автор нарисовал немеркнущие картины пламенных лет гражданской войны, раскрыл героические и драматические судьбы своих персонажей. Сила Шолохова в его неповторимости. Шолохову трудно подражать, и неоднократные попытки иных беллетристов становиться на такой путь всегда оборачивались для них неудачей. Шолохова можно любить и ценить, постоянно вдумываясь в неповторимое совершенство его письма, в гениальную лепку его характеров.
Помню трудные тридцать второй – тридцать третий годы. Мы, новочеркасские мальчишки, обучавшиеся в пятой образцовой железнодорожной школе, получали тогда по карточкам ломоть белого кукурузного хлеба весом в триста не то в четыреста граммов, так похожего на прекрасный голландский сыр, о котором в ту пору можно было только мечтать. Сердобольные мамаши успевали перед уходом в школу положить в портфель завернутый в бумагу кусочек пайки. И на большой перемене, жуя этот крошившийся кукурузный хлеб, казавшийся таким восхитительно сладким, мы наперебой обсуждали прочитанные страницы «Тихого Дона». И пусть не все нам было понятно в сложном мире взрослых человеческих отношений, все равно мы близко к сердцу принимали судьбы героев: волновались за Аксинью и Григория, со слезами на глазах читали сцены, посвященные драматическим событиям гражданской войны. А потом нашими кумирами надолго стали Давыдов и Нагульнов, а постоянным аккумулятором бодрости – искрометный жизнеутверждающий юмор деда Щукаря.
Когда в сорок первом грянула война, эти герои вместе с нами ушли на фронт. К ним прибавились новые. Никогда не забуду, как читали мы в перерывах между боевыми вылетами во фронтовых аэродромных землянках главы уже из нового произведения Михаила Александровича «Они сражались за Родину». Уже самые первые страницы этой книги сразу завоевали наши сердца, и невозможно было найти воина, который не был бы покорен титаническим дарованием Шолохова.
Когда я работал над дилогией «Космонавты живут на Земле», мне, естественно, часто приходилось общаться с нашими самыми первыми летчиками-космонавтами. И вот такой эпизод. С исполнителем одного из первых космических стартов мы в кабинете у редактора журнала, озабоченного тем, как у него получится праздничный номер.
– Знаете что, – обращается он к герою космоса, – выручите нас. Как бы было хорошо получить в этот номер приветствие от Михаила Александровича. Что, если мы подготовим просьбу к нему, а вы подпишете?
Космонавт поднимается в кресле, и я вижу, как выражение веселости сбегает с его лица.
– Нет, увольте, – говорит он отрывисто и сухо. – Во-первых, я с Михаилом Александровичем не знаком. А во-вторых, чтобы обращаться к нему, не будучи с ним знакомым, надо стоять с ним вровень. А ведь Шолохов высота-то какая! Он на недосягаемые орбиты вышел!
– Да высота! – соглашается редактор, растерянно протирая очки. – Эльбрус в гордой снеговой шапке… Эверест!
– Нет, – улыбается космонавт, – и не Эльбрус, и не Эверест. У этой вершины свое собственное имя; Михаил Шолохов!
Однажды я позвонил своему другу и сообщил, что уезжаю в Ростов-на-Дону на литературный праздник, посвященный семидесятилетию великого писателя.
– Возможно, у тебя будут какие поручения? – задал я традиционный вопрос.
– Да нет, пожалуй, – ответил космонавт, но вдруг воскликнул с волнением: – Хотя постой. Появится случай, обязательно передай самый низкий земной Поклон Михаилу Александровичу Шолохову за все им сделанное!
Чингисхан с мотором
В июне 1946 года я прибыл для дальнейшего прохождения службы в штаб Шестнадцатой воздушной армии, находившейся в тихом немецком городке Вердере в двенадцати километрах от Потсдама, окруженном изумительными озерами, необычайно зеленом, потонувшем в садах. Даже эмблемой этого города была цветущая вишня. Война не нанесла ему разрушений, и маленькие, в большинстве одноэтажные домики с решетчатыми и каменными заборчиками остались нетронутыми.
В те дни поезда из Москвы ходили еще очень медленно, и перед отъездом на Белорусском вокзале один из провожавших друзей сунул мне на дорогу книгу для чтения. Это был роман Бернгарда Келлермана «Туннель». Я читал его еще в шестом классе, но многое выветрилось из памяти. Поэтому за дорогу книга была прочитана вновь одним, что называется, залпом.
Мой друг, у которого я заночевал, снимавший квартиру у старенького школьного учителя математики, давно вышедшего на пенсию, спросил, когда я распаковывал чемодан:
– Что это за книга у тебя? Я ответил.
– «Туннель»? – воскликнул он. – А ты знаешь, что Бернгард Келлерман наш сосед. Кварталах в четырех живет отсюда.
Я почему-то твердо считал автора «Туннели» давно переселившимся в лучший мир и строптиво воскликнул:
– Ты что-то путаешь, дружище.
– Я? – возмутился товарищ. – Да сейчас тебе мои слова мой хозяин подтвердит. Вольф, комен зи мир, – обратился он к старому учителю и, неверно произнося немецкие слова, объяснил мои сомнения.
– О, я! – воскликнул немец. – Келлерман лебен хир.
– Вот видишь! – воскликнул мой друг, – Да чего там говорить. Если хочешь, мы завтра же нанесем ему визит.
И мы это сделали. На следующее утро (а в тот день было воскресенье) мы остановились в далеком от центра квартале перед воротами, на которых висела металлическая дощечка с надписью на русском языке: «Здесь живет писатель Бернгард Келлерман» – и осторожно толкнули калитку. Навстречу нам вышел высокий старик с непокрытой седой головой и коротко подстриженными усами. Призвав на помощь весь свой небогатый немецкий лексикон, мы объяснили ему, что пришли познакомиться, и просили уделить несколько минут. Келлерман широко улыбнулся и тотчас повел наверх в свой скромно обставленный кабинет.
У него были движения человека, привыкшего ко всему, но отнюдь не напуганного войной. В глазах спокойное достоинство, ни тени тревоги или заискивания, какое можно было увидеть у иных немцев в ту пору. Мы быстро освоились, убедившись, что Бернгард Келлерман обладает примерно таким же запасом русских слов, каким мы немецких, и беседа наладилась. С присущей всем фронтовикам широтой мы выложили на письменный стол с десяток пачек московского «Беломора», в руках у моего друга блеснула бутылка шнапса, а я положил объемистый пакет с закусками.
– О! – воскликнул Бернгард. – Узнаю русскую доброту. Ее никакая война не сломит. Я тоже помню вашу Москву. Был в ней по приглашению Луначарского. Холод, разруха, хлеб по карточкам, а люди последним готовы поделиться. Еду в трамвае с замороженными стеклами. Надо было узнать, где на Трубной сойти. Одну старушку спросил на полурусском-полунемецком, а она как закрестится да на весь трамвай закричит: «Черт, черт!» Зато какие беседы были с Луначарским. Как он широко мыслил о будущности искусства, о реализме, о нашей немецкой литературе того времени, о моих книгах.
Келлерман принес небольшие синие рюмочки, бутылку пива, и мы, не чокаясь, выпили. Друг мой с опозданием произнес:
– За будущую новую Германию, – и кто-то из нас спросил у писателя, какой он ее представляет. Седые брови Келлермана нависли над помрачневшими глазами.