Вследствие чего «Опыты»состоят из занимательных его бесед с самим собою обо всем, что придет ему в голову; с каждым предметом обходясь без церемонии, но с мужественным здравомыслием. Многие смотрели на вещи гораздо глубже его, но никто не имел такого обилия мыслей: он никогда не бывает глуп или неискренен и обладает притом даром заинтересовать читателя всем, чем интересуется сам.
Искренность и внутренняя мощь человека перешла и в его речь. Я никогда, нигде не встречал книги, которая была бы менее сочинена. Это самый естественный разговор, вписанный в книгу. Разрежьте эти слова — из них потечет кровь: в их жилах бьется жизнь. Читать Монтеня так же приятно, как слушать человека о близком для него деле, когда какое-нибудь необычайное обстоятельство придает минутную важность разговору. Ведь кузнецы и кожевники не запинаются в своей речи: они, напротив, сыплют ею как градом. Поправки себе делают кембриджские господа: эти начинают сызнова на каждом полуизречении; кроме того, им надобно острить, утончать и потому бегать от предмета за его выражением. Монтень — умный говорун: он знает людей, книги и себя самого; употребляет степень положительную, никогда не кричит, не заверяет, не молит. Он не обмирает, не подвержен корчам; не желает вылезти из кожи, выкинуть какую-нибудь штуку или поглотить время и пространство — он ровен и прочен; смакует каждую минуту жизни; любит и болезни, потому что они дают ему время войти в себя и многое осуществить. Он держится равнины; редко восходит и редко спускается: ему приятно чувствовать под ногами и землю, и камни. В его книге нет восторга, нет порывов; всегда спокойный и с чувством собственного достоинства, он прохаживается по самой середине дороги. Есть одно исключение его любовь к Сократу. Когда он заговорит о нем, лицо его воспламеняется и речь становится страстною.
Монтень умер шестидесяти лет, от жабы в горле, в 1592 г. Он исполнил перед смертью все обязанности, предписанные церковью. Он женился тридцати трех лет. «Но, — говорит он, — если бы на то была моя воля, я не женился бы на самой Премудрости, когда бы ей захотелось выйти за меня замуж Впрочем, много стоит труда и хлопот, чтобы отклониться от женитьбы: ее требует и всеобщий обычай, и образ жизни. Большая часть моих поступков сделана по примеру, не по выбору».
Мир усвоил себе книгу Монтеня: она переведена на все языки и перепечатана в Европе семьдесят пять раз; замечательно и то обстоятельство, что она разошлась преимущественно в избранном обществе, между людьми знатными, светскими и между просвещенными и великодушными.
Скажем ли мы, что Монтень изрек слово мудрости, что он выразил истинное и непреходящее состояние человеческого духа и такие же правила для жизни?
Нам естественно верование. Истина, или связь между причиною и следствием, одна вполне для нас занимательна. Мы убеждены, что одна нить проходит через все создание, что на ней нанизаны миры — как ожерелье: с нами касаются люди, события, жизнь, по тому самому, что их держит эта нить: они ходят и переходят для того единственно, чтобы мы узнали направление и протяжение этой линии. Та, книга, тот ум, которые силятся доказать нам, что линии нет, а все один случай да хаос: бедствие — не из-за чего, удача — наугад, что герой родится от дурака, журак от героя, — повергают нас в уныние. Но — видима она или нет — мы верим, что связь существует. Дарование изобретает искусственные, гений находит связи истинные. Мы внимаем словам ученого по предчувствию непрерывной последовательности в явлениях природы, им изучаемых. Мы любим то, что утверждает, роднит, охраняет, и отвращаемся от разрушительного и истребительного. Явится человек, очевидно, созданный соблюдать и производить; в его присутствии все говорит о благоустроенном обществе, о землепашестве, торговле, обширных учреждениях, о владычестве. Если ничего этого еще нет, то оно возникнет от его усилий. Вот утешитель и опора людей, которые весьма скоро предугадывают в нем все эти свойства. Непокорный и мятежный он, Бог знает, как, будет восставать против существующего беспорядка, но он не расстелет пред вашим рассудком своего плана ни на устройство дома, ни Государства. Так, хотя наш городок, и отчизна, и образ жизни в глазах нашего советчика есть чистый застой и скудость, но люди хорошо сделают, если отойдут от него и отвергнут преобразователя, покамест он приходит с одним топором да молотом.
Но хотя мы по природе держимся за установленное, заповеданное и отвращаемся от пасмурного и тягостного безверия, класс скептиков, представляемый Монтенем, существует не беспричинно, и всякий из нас в некоторое время может быть к нему причислен. Каждый возвышенный ум должен пройти через эту область своей уравновешенности или, лучше сказать, установиться в природе по своему весу и пределу, чтобы найти естественное орудие против преувеличения и обрядности, ханжества и тупоумия.
Скептическое настроение доступно человеку, исследующему те особенные отношения, перед которыми благоговеет общество и которые, как он усматривает, заслуживают поклонения только по своему духу и по возбуждаемому ими стремлению. Место, занимаемое скептиком, есть одно преддверие храма. Общество, конечно, не любит, чтобы малейшее дуновение вопроса повеяло на существующий в нем порядок. Однако опрос обычаев — по всем их отраслям, — положение, необходимое в пору роста каждого возвышенного ума, — это обозначает провидение источников той силы, которая пребывает самотождественною посреди всех изменений.
Возвышенный ум должен выработать себя в равномерный уровень со злоупотреблениями обще- ственными и со способами, предлагаемыми для их искоренения. Разумный скептик, видя себялюбие владельцев и проникая патриотизм людей популярных, будет плохим гражданином: он не пристанет ни к консерваторам, ни к демократам. Он мог бы быть преобразователем, но не наилучшим членом филантропической компании. Обсуждая постановления науки, нравы, он согласен с Кришною в «Багхавате»:«нет ничего достойного моей любви или ненависти», из чего явствует, что он не выступит борцом за раба, за узника, за неимущего. В его голову запала мысль, что нашу жизнь в здешнем мире объяснить не так легко, как нас в том поучают на школьных скамейках. Он не желает ни перечить такому добромыслию, ни раздувать сомнение и иронию, затмевающие пред ним свет солнечный. Он только говорит: сомнение возможно.
Мне хочется отпраздновать сегодняшний день именин моего Монтеня, день Св. Михаила, исчислением и описанием сомнений и отрицаний. Мне хочется выманить их из их вертепов на свет солнечный. Мы поступим с ними, как поступает полиция с закоренелыми мошенниками, выставляя их напоказ в тюремной канцелярии. Они не будут такими грозными страшилищами, когда им сделаешь очную ставку и внесешь их в протокол. Но, я честно сознаюсь, что ужас, вселяемый ими, не напрасен. Я не прибегну к воскресным доводам, выражаемым, кажется, для того, чтоб вызывать опровержения. Нет! Я примусь за то, что есть в них наихудшего, еще не зная, я ли одолею предмет, или он меня.
Я не хочу меряться со скептицизмом материалиста. Уверенный, что мнение четвероногих не превозможет, я не забочусь об образе мыслей быков и летучих мышей. Первая опасная примета, вносимая мною в протокол, есть умственное легкомыслие: оно губит уважительное желание увеличить свое знание. Знание состоит в сознании нашего незнания. Как почтенна совестливая рачительность на каждой ступени своего восхождения! Умствование убивает ее. Мой дивный и хитрословный друг и приятель Сан-Карло, этот наипрозорливейший из смертных, нашел даже, что всякий прямой путь ввысь, не исключая и возвышенного благоговения, ведет к ужасной развязке и обращает поклонника вспять, осиротевшим, с пустыми руками.
Как ни поразительно для меня такое открытие Сан-Карло — точно мороз в июле, или пощечина от невесты, — есть нечто горше этого, а именно охлаждение или пресыщение великой души. Когда, возносясь видениями и еще не встав с колен, она скажет: «Наши поклонения, наши стремления к блаженству — отрывочны, безобразны; уйдем-ка на освежение к заподозренному и оклеветанному Уму, к Общепонятному, к Мефистофелю, к гимнастикам дара слова!»