Это — привидение первостатейное; но, хоть оно служило, в нашем девятнадцатом веке, темою для бесчисленных элегий, начиная от Байрона и Гёте до других меньших поэтов — не говоря уже о многих прекрасных отдельных наблюдателях, — я сознаюсь, что оно не слишком пугает мое воображение; мне все кажется, что это относится к сотрясению игрушечного домика, к битью в лавке стеклянной посуды. То, что теперь волнует церковь в Риме, в Англии, в Женеве, в Бостоне, быть может, далеко не касается ни одного начала веры. Мне кажется, что рассудок и нравственное чувство единодушны; что если философия уничтожает пугало, то она заменяет его естественными преградами против порока и указывает душе ее полюс. Мне кажется, чем более в человеке мудрости, тем сильнее он поражен согласием законов природы с нравственным началом и тем беззаветнее предается он спокойной доверенности.
Есть сила в природном расположении, уничтожающая все, что не входит в его собственную ткань фактов и верований. Есть сила темперамента, значительно изменяющая сознательность и наклонности. Иногда верование слагается постепенно, как здание, и когда такой человек достигнет равновесия и законченности, необходимых для приведения в движение всех его способностей, тогда не нужно ему чрезвычайных доказательств: он сам быстро изменит основные убеждения своей жизни. Наша жизнь походит на мартовскую погоду: и ясна, и сурова в один й тот же час. Мы выступаем важные, самоотверженные, верящие в железные оковы судьбы и не сделаем ни шагу для спасения собственной жизни; вдруг книга, бюст, даже один звук имени пробежит искрою по нашим нервам, и мы мгновенно уверуем в силу воли: «Мое кольцо будет печатью Соломона. Рок для глупцов. Все возможно тому, кто решился!» Новый опыт дает новый оборот мыслям; обыденное благоразумие вступает в свое полновластие, и мы говорим: «Всего лучше идти в военную службу: она ведет к достатку, к знаменитости, ставит на вид; и на поверку выходит, что себялюбие и лучше пашет, и лучше торгует, и лучше всюду уживается».
Пускай так! Но мнения человека о зле и о правде, о случае и о провидении могут ли зависеть от прерванного сна или от несварения пищи? Его вера в Бога и в долг ужели не яснее очевидности животных потребностей? Какую же поруку даст он за неизменяемость своих убеждений?
Мне не нравится и опрометчивость французов: что неделя, то новая церковь и новый образ правления. Это — отрицание своего рода, но я не остановлю его, чтоб добраться в нем смысла. Мне кажется, что, обозначая круговращение умов, оно само в себе заключает врачевание, которое впишется в летописи, обнимающие более продолжительные периоды. Чем держится большая часть стран, чем держатся все они? Общий голос веков не подтверждает ли какое начало? Нельзя ли различить в отдаленности времен и мест общности в каком-нибудь чувстве? Посмотрим, и если мне обнаружится сила самохранения, то я приму и ее, как часть Божественного устава, и постараюсь согласовать с моими высшими стремлениями.
В большое недоумение повергают нас и слова рок,или судьба,выражающие во всех веках мнение человечества, что законы природы не всегда благосклонны, что они часто причиняют нам боль и вред. Рок, в образе самой простой естественности, настигает нас, и мы порастаем им, как травою. Уже древние изображали Время с косою, Фортуну и Любовь — слепыми, Судьбу — глухою. В нас слишком мало сил, чтоб противиться лютости напора. Чем отразим мы неизбежное, победное, жестокое могущество? Что делать мне против влияния породы на мою жизнь, что предпринять против наследственных, укоренившихся немощей: против золотухи, лимфы, истощения, против климата и варваризма моего отечества?
Главнейшим поводом к отрицанию, поводом, включающим все прочие; оказывается мечтательное учение о жизни. Отовсюду слышится теперь печальный говор, что мы в заблуждении насчет всех важнейших ее задач и что свободный произвол есть пустейшее из слов. Нас напичкают воздухом, обременят потребностями, женами, детьми, науками, событиями; и все это оставляет нас ровно такими, какими мы были до них. Замечают с сожалением, что математика оставляет ум таким, каким застала его; то же говорят про все науки, происшествия, про все роды деятельности. Я встречал людей, искусившихся во всех науках, и находил в них прежних необтесанных дуралеев; и сквозь все степени учености, сквозь все саны и отличия общественные мог распознать ребенка. А между тем мы на это тратим жизнь! Глядя на установленные правила и теорию нашего образа воспитания, можно прийти к заключению, что Бог есть существенность, а его создания — призраки. Восточные мудрецы верили же в богиню Йоганидру: в силу обольщения могущественного Вишну, посредством которой весь мир может быть заморочен в доказательство своего крайнего невежества.
Выражу иначе это положение. Жизнь поражает нас изумлением, по отсутствию малейшего признака примирения между ее теориею и тем, чем она оказывается на практике. Редкими и мгновенными проблесками прозреваем мы, что такое разумность, ценность существенности, закон непреложный, среди наплыва забот и трудов, не имеющих к ним никакого отношения. Затем проблеск ясный, светоносный исчезает на месяцы и на годы; снова появляется промежуточно и опять скрывается. Если счесть все эти минуты, то окажется, что из пятидесяти лет мы едва ли имели с полдюжины разумных часов. Улучшили ли они наши труды и заботы? Из общего строя жизни мы видим одна параллельность великого и малого, которые никогда не влияют одно на другое и не обнаруживают ни малейшего поползновения сойтись на одном пункте. Бессильны для этой цели и опытность, и богатство, и наставления, и начитанность, и дар писателя. Так огромна несоразмерность между уставом небес и нашею муравьиного деятельностью под их сводом, что, по нашим понятиям, превосходный человек и глупец безразлично одинаковы. Вы ведь не распознаете, кто из вошедших в комнату питается одним картофелем, а кто мясом: у обоих есть и кости, и мышцы, все как следует, жил ли он на рисе или на снежных хлопьях. Прибавьте к этому наваждение хоть одного того ослепления, которое ставит поразительным законом невмешательство и делает соединение параллелей невозможным. Молодая душа жаждет вступить в сообщество. Но все пути развития и величия приводят к одиночеству затворника. Их так часто освистывали! Не ожидая сочувствия своим помыслам от простолюдина, они обратились к избранным, к просвещенным и не нашли у них себе поддержки; нашли только недоразумения, насмешки, пренебрежение. Люди страшно поставлены вне своего времени, вне назначения; превосходство каждого состоит в высшей точке его индивидуальности, а она-то и разъединяет наиболее.
Таковы эти многие другие недуги мысли, которые обыкновенные наши наставники и не покушаются отстранять. Но те, которые по своей хорошей природе имеют решительную наклонность к добру, скажут ли они: сомнений нет, — и солгут ради пользы? Спросим себя, как должно вести жизнь, — с отвагою или трусостью? А разъяснение сомнений не есть ли сущность всякого мужества? Название добродетели должно ли стать преградою к достижению добродетели? Неужели вы не можете понять, чтобы человек, живущий смирно, даже в застое, мог не находить большой отрады в вечеринках, делишках, проповедях? Что ему потребна более жесткая школа: нужны люди, труд, торговля, земледелие, война, голод, изобилие, любовь, ненависть, сомнение, трепет — для того, чтобы вещи сделались ему ясны? И не состоит ли за ним право настаивать, чтобы его убеждали по его вкусу? Убедите его, и вы увидите, что он стоил труда.
Вера состоит в признании удостоверений души, безверие — в их отрицании. Есть умы, не способные к скептицизму. Сомнения, которые они описывают, излагаются скорее из вежливости, чтобы приноровиться к общепринятому языку собеседников. Уверенные в своем возврате, они могут дозволить себе поумствовать. Допущенным однажды в небо светлой мысли уже невозможно снова погрузиться во мрак: призыв с той стороны бесконечен. Небеса видятся в небесах, горняя над горними, и все полно, все проникнуто Божественным. Другим небо кажется медяным; оно спирает землю со всех сторон. Это зависит, может быть, от темперамента, от большего или меньшего погружения в видимую природу. Наконец, есть и такие, которые должны принимать свою веру как отражение, как заимствование от других; они не имеют ока для существенности и инстинктивно опираются на прозорливцев, на верующих в существенность. Мысли и поступки верующих приводят их в удивление и убеждают, что эти видели нечто» сокрытое для них. Но, по своим чувственным привычкам, они хотели бы удержать верующего на каком-то определенном месте, тогда как шествие вперед для него неизбежно; и вот, ревнуя о вере, неверующий сжигает верующего.