Он говорил Хомякову, что вопросы веры превосходят разум, но не противоречат ему - и много думал о них. "Я нашел бога в своей совести и в природе, которая говорила мне о нем", - объяснял он А. И. Тургеневу [13], сходясь в этом с Кантом, которого, конечно, не читал, когда в садах Лицея "читал охотно Апулея" [14].
"Если человек нападает на идею о боге и находит его в душе своей - значит, он существует, - развивал Пушкин свой взгляд в беседах у Смирновой, - нельзя найти то, чего нет, и самая сильная фантазия отправляется все-таки от существующих форм". Поэтому он подсмеивался над упорными усилиями обширной аргументации отрицателей существования бога. "К чему такие старания, если его действительно нет?" - спрашивал он. К библии и к евангелию Пушкин относился с величайшим интересом. Он увлекался ими и глубоко вдумывался в их содержание. Рекомендуя сыну своего друга князя Вяземского пристально и постоянно читать книги священного писания, Пушкин называл их "ключом живой воды" [15]. Замечая, что евангелие настолько истолковано, объяснено и проповедано повсюду, что не заключает в себе уже ничего для нас неизвестного, - он указывал на его вечно новую прелесть для всех пресыщенных миром или погруженных в уныние... В разговорах с Барантом, восторженно отзываясь о библии и в особенности о евангелии, он, по поводу стремлений подвести смысл святой и вечной книги под мерило временных человеческих различий и направлений, говорил: "Мы все несем бремя нашей жизни, иго нашей человечности, столь подверженной заблуждению, - и это иго уравнивает все; Христос велит взять его иго и бремя, которые помогут нам донести наше собственное до конца, если мы будем помогать ближнему поднять и нести иго, под которым он изнемогает. Весь закон в нескольких словах. Здесь только одна, единственная великая сила - любовь!" Таким образом, он был не только верующим, но и христианином в лучшем смысле этого слова.
Религиозность его проявлялась не только в удивительных по форме и силе отдельных стихах и целых произведениях, как, например, переложение молитвы св. Ефрема Сирина ("Отцы-пустынники и жены непорочны"), не только в изображении могучей веры Кочубея, не поколебленной и его горьким концом, но и в формах, освещенных народным чувством. В тоске своего принудительного уединения в Михайловском он вызывал пред умственным взором образы тех, кого господь наделил высоким творческим даром и "всеобъемлющей душою" [16]. Он молился о них и служил панихиды о рабах божиих - Петре и Георгии. Этот Петр был тот "вечный работник на троне", которого он воспел с такой силой, понял с такой любовью, - этот Георгий был "властитель дум", лорд Байрон... [17]. Пушкин придавал огромное значение христианству. Он считал его появление великим духовным и политическим переворотом нашей планеты. "В этой священной стихии, говорил он, - исчез и обновился мир, - древняя история кончилась с ее появлением"[18]. История внешнего выражения христианствацеркви, ее положение и задачи останавливали на себе думы Пушкина. Он ценил заслугу русского монашества, сохранившего среди всеобщего мрака исторические памятники и ведшего летописи; он строго осуждал Екатерину II за "властолюбивое угождение духу времени", выразившееся в явном гонении на духовенство и лишении его независимого состояния, чем наносился удар его самостоятельности и его содействию народному просвещению [19].
Признавая одною из важнейших задач церкви проповедь учения Христова, Пушкин видел в последней и одно из средств умиротворения завоевываемого нами в то время Кавказа. Говоря, в своем "Путешествии в Арзрум", об укрощении ненависти к нам черкесов - посредством их обезоружения или привития к ним более утонченных потребностей, - он замечает, что есть, однако, средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века, проповедание евангелия, о чем Россия до половины тридцатых годов и не подумала. Он ставит очень высоко миссионерство. "Надо препоясаться и идти с миром и крестом", - восклицает он и рисует примеры святых старцев, мужей веры и смирения, скитающихся по пустыням в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленных теплым усердием. "Какая награда ожидает их? - спрашивает он: обращение престарелого рыбака, или странствующего семейства диких, или мальчика, - а затем нужда, голод, мученическая смерть"...
"Кажется, - заключает он, - для нашей холодной лености легче, взамен живого слова, выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты, чем подвергаться трудам и опасностям, по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров". Придавая высокое значение миссионерству, Пушкин требовал, однако, чтобы, идучи с проповедью христианства, оно было, вместе с тем, само исполнено христианского духа любви и терпения. "Терпимость вещь очень хорошая, - писал он, - но разве апостольство с ней не совместно?"[20] Указывая на необходимость идти с миром, он клеймил мрачный образ своеобразно-знаменитого юрьевского архимандрита Фотия за то, что ему служили "орудием духовным - проклятие, и меч, и крест, и кнут..." и в своих чудных подражаниях Корану советовал: "Спокойно возвещать коран, не понуждая нечестивых!"[21]
Сознательная вера, - а таковая несомненно жила в душе Пушкина, - проникает внутренний мир человека и отражается на отношениях его к людям. Она, по глубокой мысли Хомякова, является одним из высших общественных начал, ибо само общество есть не что иное, как видимое проявление наших внутренних отношений к другим людям и нашего союза с ними [22]. Поэтому верования Пушкина и его взгляд на смысл евангельского учения должны были неминуемо выразиться в отношениях его к людям и в требованиях, предъявляемых к ним и к самому себе. В душе его не было места не только для грубого себялюбия, приносящего, по мере сил, в жертву своим вожделениям все, что возможно, не брезгая никаким результатом, - но и для более утонченного эгоизма, создающего привычку всегда и при всяких впечатлениях прежде всего думать исключительно о самом себе. И. С. Тургенев в своих "Стихотворениях в прозе" оставил нам образ эгоиста, вооруженного самодовольством легко доставшейся добродетели, которая хуже "откровенного безобразия порока" [23].
Отталкивающие черты этого образа веют таким холодом, что убивают возможность насмешки. Создавая его, художник следовал мысли своего любимого учителя Пушкина, который характеризовал эгоизм как явление часто отвратительное, но отнюдь не смешное, ибо он "отменно благоразумен". Это последнее свойство требует известной сдержанности и самообладания. Когда их нет, эгоизм утрачивает свою неуязвимость для смеха. "Есть люди, - говорит Пушкин, - которые любят себя с такою нежностью, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким состраданием, что в них и эгоизм имеет всю смешную сторону энтузиазма и чувствительности" [24].
Проповедь благородного альтруизма и нравственной обязательности в отношениях с окружающими думать о них, о их страданиях и человеческом достоинстве внятно и определенно слышится в произведениях Пушкина, возмущенного высокомерным взглядом на людей, которых "мы почитаем лишь нулями, а единицами - себя" [25]. Жестокосердное "seid hart" (Будьте жестокими (нем.).) Заратустры [26] не нашло бы отклика в поэте, испытывавшем восхищение пред исполненным долгом, пред забвением себя ради других. Сурово относясь к Наполеону и примиренный с ним лишь смертью, Пушкин тем не менее с восторгом говорит о нем, когда тот, чтобы оживить угасший взор и родить бодрость в погибающем уме, "играет жизнию своею пред сумрачным недугом и хладно руку жмет чуме". В противуположении долга эгоизму состоит и смысл заключительных строф знаменитой его поэмы, где долг олицетворен глубокою внутреннею жертвою Татьяны, называемой Пушкиным своим "милым идеалом", а представителем эгоизма является Онегин "с его безнравственной душой, себялюбивой и сухой, с его озлобленным умом, кипящим в действии пустом"...[27]