Выбрать главу

Но Пушкин не ослеплялся чувством привязанности к Петру и к России. Горячая любовь к России и вера в нее были у него неразлучны с чувством правды, которое не позволяло ему закрывать глаза на ее недостатки и на чужие достоинства. Он желал видеть родину сроднившейся с Западом во всем лучшем, но сохранившею самобытные формы, заключающие все хорошее свое. Гневные подчас выражения его писем, грустное восклицание при чтении Гоголем "Мертвых душ": "Не веселая штука Россия!" [57] - только на предвзятый взгляд могут идти вразрез с этою любовью и с верою в "высокий жребий" русского народа[58]. Недостатки любимого существа всегда вызывают более острые взрывы душевной боли именно потому, что оно любимое и что его хочется видеть лучше и выше всех.

Гордясь скромностью русского человека и величием всего, что совершено им по почину Петра, Пушкин тем не менее преклонялся пред достоинствами общечеловеческими. Ему был чужд узкий патриотизм, враждебно, надменно или косо смотрящий на все иноземное. Указывая на терпимость к чужому, как на одну из прекрасных сторон простого русского человека, он говорил о необходимости уважения к человечеству и к его благородным стремлениям. "Недостаточно иметь только местные чувства, - говорил он Хомякову, - есть мысли и чувства всеобщие, всемирные"... [59] Правдою, по мнению Пушкина, должна быть проникнута не одна личная, но и вся государственная деятельность правителя. В правде - великая притягательная сила, в ней же и верный критерий. Умение понимать это составляет одно из свойств истинно великого исторического деятеля. Недаром Петр "правдою привлек к себе сердца" - и, благодаря его уменью ценить ее, "был от буйного стрельца пред ним отличен Долгорукий"... [60] Но уравновешенность душевных сил и восприимчивое чувство живой действительности заставляли Пушкина видеть возбуждение для искания правды в чувстве любви, которому свойственно понимание и снисхождение. Поэтому он не считал возможным найти эту правду в крайностях. Если ее нет в венках льстецов, то точно так же нет ее и в безусловных отрицаниях. "Нет убедительности, пишет он, - в поношениях, и нет истины там, где нет любви!"

Намечая такие требования, Пушкин умел отличать существенное и вечное в человеке от случайного и внешнего, высоко ставил свое призвание и отделял его задачи от неизбежных условий своей личной жизни и от роковых даров природы, называемых страстями. "Малодушное погружение" в заботы "суетного света" не заглушало для него "божественного глагола", и он отряхал с себя эти заботы под дуновением вдохновения. Но он все-таки был потомоки близкий-того, кто "думал в охлажденны лета о знойной Африке своей". Этот зной жил в его крови, давал себя чувствовать в обыденные часы жизни и в молодости поэта, в виде "алчного греха", гнался за ним по пятам. Но и тогда он не утопал, самоуслаждаясь, в этом грехе, а "бежал к Сионским высотам", никогда не теряя их из виду, не забывая о их существовании.

Верный народным русским свойствам, он относился к себе, как к человеку, отрицательно и даже с преувеличенным самоосуждением. "Презирать суд людской нетрудно, - пишет он, - презирать суд собственный невозможно". Поэтому отношение его к своему прошлому было иное, чем у большинства людей его общественного положения. В годы наступавшего успокоения страстей он не взирал с втайне-завидующим снисхождением на увлечения своих юных дней. Карая себя за них, в "тоске сердечных угрызений", он будил и вызывал тяжелые воспоминания, отравляя ими "виденья первоначальных, чистых дней". Рыдающие звуки его "Воспоминания", когда он "с отвращением читает жизнь свою" и горькими слезами не может смыть "печальных строк" [61], - служат лучшим тому доказательством. Но, беспощадно бичуя себя, он, однако, строго отделял свою личность от своего призвания. "Воронцов думает, что я коллежский секретарь, - пишет он, - но я полагаю о себе нечто большее"... Это большее состояло в призвании быть пророком своей родины, "глаголом жечь сердца людей" и ударять по ним "с неведомою силой". Он сознавал выпавшие на его долю роль и обязанности в духовном развитии России, в подготовке ее светлого нравственного будущего, в которое он верил горячо, подобно Петру, "зная предназначенье родной страны". Когда из своего печального уединения он был, в 1826 году, вызван в Москву, где ждало его неведомое и тревожащее его разрешение его судьбы, он и тогда не усомнился в своем призвании и взял с собою стихи, начинавшиеся словами: "Восстань, восстань, пророк России, - позорной ризой облекись!.." От земной власти могли зависеть многие существенные условия его личной жизни и даже объем содержания тем для его творчества, но не его "предназначенье". Он был в своих глазах "богом избранный певец", который, для блага страны, не может и не должен "молчать, потупя очи долу"... [62]

Отношение Пушкина к требованиям своей совести и его раннее, вдумчивое проникновение в сущность разумных условий человеческого существования, в потребности сердца, в права мысли-определили и взгляд его на главнейшие проявления справедливости, как осуществления общественной совести, выражающиеся в правосудии и законодательстве. Уже двадцатилетним юношею он выражает определенный в этом отношении взгляд, которому оставался затем верен во всю свою остальную жизнь. Восхищаясь уединением, он учится "блаженство находить в истине,свободною душой закон боготворить, роптанью не внимать толпы непросвещенной и отвечать участием застенчивой мольбе" [63]. Это целая программа, тем более замечательная, чем менее она подходила к рамкам, в которые тогда охотно укладывалась личная и общественная жизнь на Руси.

Движение законодательства и возбуждаемые при этом вопросы исторического и общественного характера чрезвычайно интересовали Пушкина. Его записки и письма хранят несомненные доказательства глубины этого интереса. В них содержится множество замечаний критического характера и указаний на бытовые особенности, столь важные для законодателя. Между ними есть опыты проектов различных мер, вызываемых общественными потребностями. Из них видно, что, относясь к подобным вопросам с живейшим вниманием, Пушкин желал видеть закон примиренным с житейской правдой и необходимою личною свободой; желал видеть человека не рабом непонятного ему принудительного приказа, а слугою разумных требований общежития.

Мысль - великое слово, говорит он. - "Что же и составляет величие человека, как не мысль! Да будет же она свободна, как свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом". Эта разумная свобода, построенная на уважении к правам личности, на признании прав организованной совокупности личностей - общества, - и есть "святая вольность", которую Пушкин противополагает тому, что он называет "безумством гибельной свободы". Несмотря на относительную близость французской революции, картина которой в большинстве оставляла еще смутное и слитное впечатление, он, со свойственным ему пониманием исторической перспективы и уменьем дать определение в двух словах, установлял, по отношению к политической свободе, глубокую разницу между "львиным ревом колоссального Мирабо" и действиями "сентиментального тигра - Робеспьера".

Настоящая свобода не может опираться на насилие - она "богиня чистая", и ее "целебный сосуд" не должен быть "завешан пеленой кровавой". Она погибает, если, в забвении ее истинного смысла, наступают "порывы буйной слепоты", и тогда над ее "безглавым трупом" может возникнуть палач "презренный, мрачный и кровавый" [64].

.

.

III

.

.

Рисуя себе идеал общественной жизни, "где крепко с вольностью святой законов мощных сочетанье", Пушкин именно в этом сочетании видел необходимые условия и залог спокойствия и дальнейшего развития общества. Мощный закон должен являться покровителем слабых, - разумною уздою для тех, кто, подобно Алеко, "для себя лишь хочет воли", - и выразителем понимания законодателем прирожденных прав человеческой души.

Отсюда - требования строгой обдуманности и человечности закона. Пушкин указывает на необходимость находить в законе спокойствие зрелой мысли и не встречать в нем личных вкусов и настроений законодавца. "Достойна удивления, пишет он, - разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости; вторые-нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности или, по крайней мере, для будущего; вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика".