Требуя человечности в законе, Пушкин уже в ранней молодости умел проявить драгоценное чувство истинной справедливости - равно нужное и для законодателя, и для судьи, - состоящее в умении поставить себя на место другого и понять его чувства в том или другом положении. Его смущала отвлеченная от жизни, непреклонная жестокость некоторых законов, поражающая неповинных и гнетущая "природы голос нежный" [65].
В том возрасте, когда менее всего думают об участи детей, являющихся следствием осуждаемых законом связей, он был тронут их злосчастною судьбою и с удивительною для его лет глубиною описывал все трагические моменты жизни ребенка, искупающего "увлечение" родителей: - его отчуждение от всех, одиночество, томительные, грустные думы, проклятия судьбе, зависть к тем, кто познал ласку матери, жестокие упреки чужих людей и полное "неправедное и ужасное бесправие" [66]. Чуткая душа поэта намечала законодателю высокую задачу, состоящую в облегчении участи таких детей. Судьба не послала ему радости увидеть осуществление своих идей. Он не дожил до сделанных в этом отношении в последнее десятилетие нашим законодательством человеколюбивых шагов.
Детство Пушкина прошло среди помещичьей обстановки, в значительной мере обусловленной крепостным правом, составлявшим одну из основ тогдашнего общественного строя. Но облагораживающее влияние Лицея, нравственная атмосфера, которою стал дышать Пушкин после отцовского дома, и влияние таких людей, как Энгельгардт и Куницын, "воспитавший пламень" питомцев Лицея, "создавший их и возжегший чистую лампаду в их душе" [67], - сделали свое дело. Благородные семена пали на благородную почву. Вступив в жизнь с намерением "отчизне посвятить души прекрасные порывы" [68], Пушкин должен был неминуемо и болезненно столкнуться с различными проявлениями владения "душами", основанными на праве, закрепленном законом и поддерживаемом строгими карами.
В "приют спокойствия, трудов и вдохновенья, - в пустынный уголок, на лоно счастья и забвенья", где отдыхал двадцатилетний поэт, вторглись скорбные отголоски из другого, близкого, окружающего мира - и поэт не поспешил уйти от них, малодушно зажав себе уши и закрыв глаза. Его сердце, верное любви к людям, встрепенулось и, среди личного счастья, воспело "стихом пронзительно-унылым" несчастье ближних с подавляющею силой:
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти развратного злодея.
Опора милая стареющих отцов,
Младые сыновья, товарищи трудов,
Из хижины родной идут собою множить
Дворовые толпы измученных рабов [69].
Картина мрачных сторон крепостного быта, нарисованная Пушкиным, так полна, что ему нечего было к ней более потом добавить, хотя раскатов его негодования хватило бы надолго. Мы уже указывали, что судьба была жестока к лучшим упованиям его. Употребляя его собственные выражения, можно сказать, что, относительно многих улучшений общественного быта, он был осужден на "бескрылое желанье", что в груди его "горел бесплодный жар". Он не дожил до страстно желанной минуты увидеть "рабство, падшее по манию царя" [70], и не пережил со всеми лучшими людьми земли русской великого дня освобождения крестьян, с которого его более счастливый друг, князь В. Ф. Одоевский, предлагал начать считать в России новый год.
А между тем освобождение крестьян было, как известно, искренним желанием императора Николая. Он, в разговоре с Пушкиным, по рассказу Смирновой, упрекал Бориса Годунова за прикрепление крестьян к земле и Лейбница за то, что, совещаясь с Петром Великим относительно "табели о рангах", немецкий ученый не указал ему на несправедливость крепостного права. Бюрократическая и законодательная рутина, опиравшаяся на упорную неподвижность общества и на страхи, создаваемые "пугливым воображением", ставила постоянные препятствия для решительных шагов государя. Он, в отношении крестьянского вопроса, не находил к себе сочувствия и честной поддержки и в ближайших исполнителях своей воли.
Даже такие люди, как, например, адмирал Мордвинов, "сияющий, - по выражению Пушкина, - и доблестью, и славой, и наукой", про которого во многих отношениях можно было сказать: "Сей старец дорог нам" [71], - оправдывали продажу людей в одиночку как способ, "коим раб от лютого помещика может случайно перейти к более человеколюбивому господину" [72]. Под этими влияниями самодержавная воля ограничивалась поверхностными мерами и воздействием в единичных случаях, в надежде на личную доброту душевладельцев. На непригодность всяких в этом отношении . полумер неоднократно указывал Пушкин, то смеясь над Наказом, основанным на том, "чтоб барской ягоды тайком - уста лукавые не ели - и пеньем были заняты - затея сельской простоты", и над великодушною заменой "ярма от барщины старинной - оброком легким" [73]; - то говоря о несчастий семейственной жизни народа, вследствие насильственных браков; - то рисуя образ филантропического мучителя, желавшего приучить крестьян ко всевозможным страданиям, чтобы затем постепенно возвратить им собственность и даровать права [74].
Верный своему высокому призванию и любви к родине, Пушкин изображал с разных сторон то недостойное состояние, в котором держало крепостное право большинство русского народа. В обеих исторических заметках 1822 года [75] он говорит о великой опасности, которой грозило бы России осуществление олигархических замыслов, главным образом потому, что были бы затруднены или вовсе уничтожены способы освобождения крепостных людей, и одно лишь страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство. Пушкин возвещал в пламенных стихах о своей жажде увидеть "народ неугнетенным" [76] и живущим под покровом просвещенной свободы, - он звал, он торопил наступление этого времени... С этим наступлением у него были связаны светлые надежды.
"После освобождения крестьян у нас будут гласные процессы, присяжные, большая свобода печати, реформы в общественном воспитании и в народных школах", - говорил он Соболевскому [77]. Крепостное право в обыденной жизни опиралось на домашнюю, произвольную и часто ничем необузданную расправу. Свой взгляд на "насильственную лозу" [78] Пушкин выразил в записке о народном воспитании, поданной императору Николаю, где говорилось о необходимости уничтожения телесных наказаний - для внушения воспитанникам заранее правил чести и человеколюбия, чтобы слишком жестокое воспитание не сделало из них впоследствии палачей, а не начальников.
Общественная жизнь колеблется преступлениями. Карающий закон необходим, но очень важно, чтобы его удары не поражали человека напрасно, не стесняли его личную жизнь, покуда он не проявляет себя нарушениями чужих прав. Светлому уму Пушкина эта истина - туманная подчас и для некоторых законодателей представлялась ясно. "Закон постигает, - говорит он, - одни преступления, а не личную жизнь человека, оставляя пороки и слабости на совесть каждому" [79], и тем ставит точное определение границ карающего закона.
Придавая огромное значение голосу совести в человеке, Пушкин, как и Достоевский, видел в ней первое и самое сильное выражение внутреннего наказания, от которого не могут защитить ни расстояние, ни "шум потехи боевой" [80], ни практические "поговорки", несмотря на то, что они кажутся удивительно полезны, "когда мы ничего не можем выдумать в свое оправдание". Вызванная разладом с совестью, "внутренняя тревога" замолкает вообще не легко и шум ее может стать оглушающим, когда к нему присоединяется голос совести, "нежданного гостя, докучного собеседника, грубого заимодавца", - и когда этот "когтистый зверь" начинает "скрести сердце". Этот голос отравляет жизнь днем, населяет ужасами ночь. Пушкинский Борис удивительно характеризует внутреннее состояние человека с нечистою совестью, так что "и рад бежать - да некуда... ужасно!" [81] - "Я не злодей, - говорит Пушкин в своем "Сне", - с волненьем и тоской не зрю во сне кровавых приведений... и в поздний час ужасный, бледный страх не хмурится угрюмо в головах".