Но чем же, раздались голоса, такая квази-рецензия отличается от неосуществленного замысла? На первый взгляд, немногим, отвечал Н. Н., — незначительным, но решающим грамматическим сдвигом из герундива в перфект, в зародыше парирующим идиотское возражение, что «все это надо еще написать». Но задача рецензента, замещающего писателя, не сводится к пересказу одного произведения. Если он претендует на высшую роль того Неизвестного Читателя в Потомстве, перед взором которого развертывается запись Автора в книге судеб, он должен быть способен угадать его неуловимо знакомый почерк по разрозненным обрывкам бумаги, разговоров, житейского сора и сделать конфетку из всей этой кучи творческих экскрементов. Так, для понимания «Фауста» одинаково важны его сюжет, музыка Гуно, история с Ульрикой, замечание Сталина о «Девушке и Смерти» и странное, но вполне определенное впечатление, подспудно оставляемое портретом Гете, — казалось бы, не выразимое словами, но лишь до того момента, когда из новейшего исследования мы вдруг узнаем о связи между так называемыми романскими глазами великого немца и его печенью, увеличенной из-за недостатка рыбной диеты…
Этому единственному засвидетельствованному высказыванию Н. Н. о задачах искусства, своего рода эстетическому манифесту, суждено было стать и его литературным завещанием. Увлекшись атмосферой застолья и слегка перепив на голодный желудок (он никогда не ел после шести вечера), Н. Н. на пари вызвался пробежать через весь город, как был, в плавках и босиком, до санта-моникского пляжа. Больше его не видели. По одной версии, он погиб под колесами транспорта, по другой — от случайной пули в перестрелке между бандами торговцев наркотиками, по третьей — сорвавшись в темноте (в момент зарегистрированного в ту ночь пятибалльного сейсмического толчка) с кручи над кладбищем автомобилей… Были и такие, кто утверждал, что Н. Н. благополучно финишировал на пляже и в ожидании запаздывавших спорщиков решил дополнить свой рекорд небольшим заплывом и эффектным появлением из воды при мерцании звезд и бортовых огней самолетов, каждые две минуты взлетающих с лос-анджелесского аэродрома; резко переохладившись после пробега, он умер от мгновенного прободения язвы. Впрочем, тело его найдено не было, и все предположения о его кончине, в том числе и самый факт ее, остаются догадками. Так оборвалась, — по крайней мере, в окоеме, доступном современному хроникеру, — нить этой уникальной писательской судьбы, которая, сочетав репутацию графомана, по-аксаковски затянувшийся дебют, сокровенность позднего Булгакова, шолоховско-шекспировскую проблему авторства и посмертную апокрифичность Христа и Сократа, увенчала бурную, хотя и прошедшую стороной, как далекий тропический ливень, жизнь то ли трагическим финалом a la Шелли, то ли открытой, но закутанной в тайну, концовкой на манер Вийона и Амброза Бирса.
Между жанрами
(Л. Я. Гинзбург)
Выпишу поразивший меня сразу и не перестающий интриговать фрагмент из «Литературы в поисках реальности»:
«Есть сюжеты, которые не ложатся в прозу. Нельзя, например, адекватно рассказать прозой:
Человек непроницаем уже для теплого дыхания мира; его реакции склеротически жестки, и о внутренних своих состояниях он знает как бы из вторых рук. Совершается некое психологическое событие. Не очень значительное, но оно — как в тире — попало в точку и привело все вокруг в судорожное движение. И человек вдруг увидел долгую свою жизнь.
Не такую, о какой он привык равнодушно думать словами Мопассана: жизнь не бывает ни так хороша, ни так дурна, как нам это кажется… Не ткань жизни, спутанную из всякой всячины, во множестве дней — каждый со своей задачей… Свою жизнь он увидел простую, как остов, похожую на плохо написанную биографию.