Из-под мелких веточек кустарника выползла большая ящерица, пошла медленно, изгибая над короткими лапами тяжелое тулово. И поворачивая надменную вытянутую морду, наткнулась на черные ступни, замерла, обдумывая. Ощупала пыльную кожу быстрым раздвоенным языком и, взгромоздясь на мужскую ногу, застыла, изогнувшись и глядя с удобного возвышения на стебли травы.
Карума заворочался, ловя ускользающую дремоту. Не вставая, прислушался, осмотрел все, что мог увидеть, не подымая головы. И, успокоенный, снова закрыл глаза, чтоб дрема утекла постепенно, забирая с собой усталость ночного перехода. Его рука лежала на тощем мешке, с накрепко завязанной горловиной. Жаль, нечего было нести из лагеря к берегу, его мул послушно дотащил бы поклажу. А если была бы чужая, то можно получить за это кур или даже немного серебра.
Но просыпаясь, Карума строго одернул себя, гоня жадные мысли. Не дело выжимать из удачи все до капли, иначе она рассердится и упорхнет. Садясь, зевнул, показывая крепкие желтоватые зубы. Развязав мешок, вынул флягу. Попил, присасываясь к горлышку, чтоб не потерять ни капли. И с довольным кряхтением встал, распутывая завернувшийся во сне плащ. Осматривая неподвижного громадного мужчину, усмехнулся, топнул, прогоняя с его ног ленивого ящера. И поманил рукой.
— Встань-ка на колени. Дам воды.
Держа флягу у толстых потресканных губ, считал гулкие глотки и отнял после пятого. Нуба смотрел перед собой, блестели мокрые губы, по широкому лбу с мгновенно выступившей влагой, ползали мелкие мухи. Карума подумал — а вот оставить так, столбом посреди саванны, сколько дней простоит, пока солнце не сожрет его, обтягивая кожу вокруг костей? Или раньше его найдут красные муравьи, будут глодать, а он — стоять без движения. Ил-пиру, отдавая порошок, показал жестами и гримасами — проглотивший все чувствует и слышит…
Испуганный своими мыслями, Карума огляделся быстро, будто прокричал гадкое вслух, и его могла услышать огромная степь под тяжелой ладонью света. Что же это? Чем ближе он к перевозу, тем злее они — падающие в голову мысли. Или они лежали на дне его души и теперь поднимаются, покачивая змеиными головами? Надо быть осторожным, очень осторожным. Остров Невозвращения близок этому берегу, не зря перевоз именно тут. И кто знает, какую силу имеют тут его мысли и на кого направятся. Вдруг на него самого?
Он опрокинул флягу над сухой ладонью и омыл великану потный лоб. Спрятав воду, поправил тому тряпицу на макушке.
— Хорошо, что кожа твоя не боится солнца. А мух я прогнал. Будешь там, помни, папа Карума был добр к тебе.
Глядя поверх ветвей, как полоска воды загорается оранжевым светом заката, блестя так, что больно глазам, Карума ел сыр, развернув влажную тряпку. Отщипывая небольшие куски, совал их в рот Нубе, всякий раз командуя:
— Ешь. Вот так. Проглоти.
Завернув остатки еды, поднял пленника, показывая направление рукой:
— Вставай. Туда иди.
Шел следом, глядя, как мерно движутся бедра, обмотанные куском серой тряпки, и волновался все сильнее. Трава поредела, вырастая куртинками посреди плешин блестящего красного песка. Его становилось все больше, вот уже лишь отдельные сухие стебли клонились под легким закатным ветром, а птицы и зверье остались позади. Только красный песок и развернутая перед глазами бескрайняя пелена воды, режущая глаза оранжевым светом вечерней зари. Солнце садилось, медленно проваливаясь в красную воду, как в расплавленный металл. И на фоне его багрового остывающего круга чернела корявая макушка плоского острова — железным самородком, который плавиться не захотел, поддерживаемый своим внутренним колдовством.
Идти по песку можно было без тропы, он поскрипывал под ногами и тихо шуршал, осыпаясь в ямки следов. Карума зябко повел плечом и перекинул конец плаща до самой шеи, будто защищаясь от вечерней настороженной тишины. Только их шаги по песку, тонкое посвистывание ветра, да мерный плеск воды, становящийся все громче.
Степной орел, парящий в остывающем небе, повисел над границей травы и песка, провожая желтым зрачком две точки, ползущие через красное к расплавленному красному, на котором пласталось корявыми краями черное скалистое кольцо. И взмахнув крыльями, повернул, расправил их в нисходящем потоке, уносясь подальше от места, где все одно никогда не бывает добычи.
Перевозчик был очень стар. Иногда он вытягивал перед собой мальчишескую руку, удобнее ухватывая шест, и дивился небольшим жестким мускулам, вздутым под темной лоснящейся кожей. Он знал, если в дальнем углу своей маленькой теплой пещеры нашарить закутанную в кожу полированную пластину, принести ее ко входу и, держа на коленях, заглянуть — он увидит в подрагивающем от собственного дыхания отражении лицо мальчика, только вступившего во взрослую жизнь.
Но ему давным-давно надоело смотреть на неизменно гладкие скулы и ярко блестящие глаза. Зеркальная пластина лежала в углу, а по складкам старой кожи нарастал тонкий пушок плесени. Даже обертка неживой вещи стареет…
Он просыпался, ел принесенную рабами еду и шел на берег, садился в углубление на вершине прибрежной скалы, что одним краем уходила в воду и была по черноте расписана белесыми разводами соляных кристаллов. Ждал огней с большого берега.
Были времена, когда огни загорались почти каждую ночь. И руки перевозчика саднили от гладкой рукояти шеста, а ноги не просыхали от соленой воды, плескающей в промежутках мокрых бревен. А иногда наступали тихие времена, неделями ночь плыла над черной водой новолуния, серебряной водой полной луны, багровой водой заката, и ни единый огонь не протыкал теплую влажную темноту.
Неся свою службу, он имел все, что попросил взамен. Вдоволь еды и пива, пугливых плачущих женщин, их приводили рабы, стояли у входа в пещеру, пока они стонали и бились в жестких умелых мальчишеских руках, а потом забирали, и женщины те исчезали неведомо куда.
Когда-то его еще интересовало — куда же они пропадают. Но то было давно и ему надоело собственное любопытство. Даже сожалеть о том, что сделка была совершенно честной, и неумолимо исполнились все его высказанные желания, как сказал, именно так и исполнились — ему надоело. Потому что одним из условий сделки было то, что изменить после нельзя ничего. Ни единого проговоренного им слова.
Ушли в прошлое бессонные ночи, когда, насытившись до удивления едой, женщинами, сладким питьем и бешеными танцами на праздниках черного песка, он перебирал в памяти сказанные слова и прикидывал, как нужно было сказать их иначе. Чтоб — захотел и вернулся, туда, откуда был изгнан за мелкие кражи и мелкие пакости, и мальчишки смеялись вслед дрожащему старику, подымающему в бессильной ярости высушенную годами руку с маленьким кулачком…Стать старейшиной, карать и миловать соплеменников, выбирать женщин, сладко есть и изредка отправляться на степную охоту. Но лежа без сна, разглядывая вереницы светляков на неровном потолке пещеры, отбрасывал одну мысль за другой. Старейшиной — навечно? Нет. Никем и ничем нельзя становиться навечно, без возможности измениться.
Настал день, когда он сел и засмеялся открытию. Оказывается, он хотел получить все и остаться свободным в делах и решениях. Но именно свобода была его платой. Потому что когда он приполз на берег переправы и разжег свой маленький костер, шепча в него призывные заклинания, у него не было ничего. Ни знаний, ни силы, ни молодости. И понимая, что та сделка была единственно верной и неумолимо честной, он перестал смеяться и заплакал. Лег снова, потому что после дневного сна его ждала ночь, сторожевая скала на берегу и маленький плот. А также огни, читать которые они научился точно и без ошибок. Огни глупцов, приходящих со всех краев огромной земли, несущих то, что казалось им мелким, не имеющим цены, чтоб выпросить за это нечто большое и важное.