Маур вернулся и сел у костра напротив, заматывая плечи блеклым плащом. Старик скривился, разглядывая прорехи на ткани. Хороша Коси, избавилась и от мальца и от старой рванины, ну то было лишь делом времени. Еще когда старейшины собирались, чтоб придумать, что сделать с его сестрой, взятой демонами, было ясно, что и мальчик не нужен деревне. Хотели продать и его. За сестру тогда тот же торговец, что одарил Каруму котелком, оставил прекрасных тканей, до сих пор в тех рубахах старейшины красуются величаво, сидя на праздниках. Но Карума вступился за мальчика. Сказал, пусть пока, а потом Гоиро скажет, что делать. Его послушались, он уже десять лет говорильщик, и все еще жив и не сошел с ума. Вот и пришел к нему взятый под крыло. Как говорится в старой пословице — то, что взял под крыло единожды, тебе и хранить довеку.
— Папа Карума…
В глазах мальчика плясали два маленьких костра, черные руки лежали на завернутых в зеленую ткань коленях.
— Что тебе? Вот питье.
— Потом. Ты спать, наверное, хочешь?
— Вроде нет, — удивился Карума, наливая отвар в деревянную чашку. Но поняв, к чему вопрос, обрадовался и приготовился выслушать просьбу о рассказе, перебирая в голове, о чем поведать внимательному серьезному лицу и блестящим глазам. И опять удивился.
— А ты этой ночью не идешь говорить с годоей?
— Не твоя грусть. И не твоя забота! Говорение — дело старших. А ты не обрезан даже!
Он сердито отхлебнул и, обжегшись, потер щетину пальцами.
— Не сердись, папа Карума. Я глуп, мог подумать, ведь никто не пришел, значит, и ты не пойдешь к годое. Тогда расскажи мне еще. Про женщину-свет и про мужчину-ветра. Почему мы не говорим с ними? Я даже не знаю, как их зовут!
— И никто не знает. Они слишком велики для нас, черных детей птицы Гоиро, слишком светлы. Только она нам строгая мать, и ей карать нас за проступки и следить, чтоб жили правильно. Понял ли, а?
— Понял. Наверное. Но не пойму этого…
— Чего это?
— Как так стало?
Костер тихо потрескивал, а Карума шумно вздохнул. Наказал себе мысленно, следи теперь за своими словами, облезлый попугай, видишь, каждое сказанное будит мальчишку. И прокашлявшись, начал. Махнул рукой над костром. Огонь, помелькивая, осветил сухое запястье, мягкие складки рукава рубашки-дашики, согнутые пальцы.
— Что ты видишь, когда я делаю так?
Круглые глаза следили за плавно движущейся рукой.
— Вижу? Руку. Твою.
— Моя рука всегда при мне, — ворчливо отозвался старик, — а что видишь сейчас?
— Она машет. Да. И свет на ней.
— А там что? — Карума вытянул руку, и на траву за костром легла черная тень с длинными, как ветки, пальцами.
— Тень ее.
— Верно. Так вот… Чтоб был свет, я разжег костер. И только тогда рука моя стала видна в ночи. А чтоб легла тень, мне ничего не надо. Тень приходит сама. И даже ярким днем, когда солнце жжет глаза и показывает нам всю землю, есть ли такое, чтоб не было на земле теней?
— Нет такого, — согласился мальчик, — они уползают, в уголки, но они есть.
— И они приходят в свет сами. Так? А теперь поверни все наоборот. Вот вокруг стоит ночь. Вся из тени. Посмотри в углы ночи, ты видишь там свет?
Мальчик оглянулся. Ночь стояла вокруг, смотрела на него темным глубоким глазом, и на дне его полыхал крошечный костер и рядом с ним две согнутые освещенные фигурки. Он зябко повел плечами.
— Нет. Он только от костра. На листьях и вот на траве немножко.
— А! — торжествующе сказал старик и помахал скрюченным пальцем. Тень на траве закачалась и выросла, — если бы мы не сделали света костром, то не было бы его. Только темнота. Она есть и даже в ярком свете есть она. Потому она сильнее света.
А получилось это так…
Маур обхватил руками колени и подался вперед, не замечая, что близкий огонь припекает его подбородок. Он хотел сперва, чтоб старик рассказал одну из своих сказок и ушел к стаду, а он тихо прокрадется к годое и снова поведет того есть земляные орехи. Но картина темноты, уползающей под изнанку света, захватила его. Голос старого пастуха звучал размеренно, и в нем слышалось удовольствие.
— Женщина-свет и мужчина-ветер имели свои имена. Ты спросил верно. Это были первые названные слова, придуманные ими для себя, но сейчас их нет, потому пусть будут довеки просто Мужчина и Женщина. Ты помнишь, забавляясь, они сотворили светлый мир, и там не было ночи, лишь свет. И им не было скучно, а были вокруг только радости, и даже огорчения их были светлыми и быстро выцветали, превращаясь в новые удовольствия. Беспокойство превращалось в ласковую заботу. Ревность превращалась в любовь. Усталость — в освежающий сон. Так шло. Но скоро заметили первые боги, что мир вокруг не живет без них, и всякий раз после сна приходится сотворять его заново. Одно и то же, после каждого сна, ну-ка, сделай женщина траву, деревья и птиц, эй, сильный мужчина, сделай опять носорогов, слонов и саванну! Это весело день и год и даже сто лет, но время не останавливалось. И богам надоело. Пусть бы они плодились сами, подумала женщина, отпуская из светлых рук новую утку и та полетела на озеро, что снова сделал мужчина. Плодились и росли, а мы бы занялись еще чем-то. Но звери не хотели родиться сами, ведь они сделанные, умели лишь то, чему научили их боги. И травы росли без семян и тихо умирали, давая место новым травам. Даже реки текли, не понимая, что могут соединиться, чтоб из них родилось озеро.
И тогда женщина схватила мужчину за руку и сказала ему — нам надо сделать это самим! Мы первые и все должны дать своему миру. И первый плод, настоящий, а не такой, чтоб просто не скучно, он должен быть наш. Мужчина согласился. В этом была верная мысль, но ее надо было додумать до конца. Кого же нам родить, спросил он, ведь это должен быть только наш ребенок. Давай родим утку, предложила женщина, — утка была ее любимой птицей. Но ветер-мужчина затряс головой. Утка уже есть, к чему ее рожать. И тогда обидятся другие сделанные, а мы ведь не сможем всех их родить, нам снова станет скучно, вон сколько мы успели всего сделать, придется рожать их тысячи лет! Мы должны родить такое, чего мы не можем сделать, такое, чего тут еще нет.
Взявшись за руки, они огляделись, впервые жалея, что так много силы было у них. Мир был огромен и светел. И в нем было все: облака, ветры, солнце, светляки, дождевые струи, сонмища цветных птиц, стада и стаи зверей, рощи деревьев, и полная трав бескрайняя степь.
— Это ты виновата, — сказал мужчина, — ты твердила скучно-скучно и делала все новое и новое.
— Если б не я, тебя просто не было бы! — крикнула женщина, — это ты виноват, похвалялся умом, а не остановил меня, когда я делала и делала!
Так пререкались они, а потом повернулись, посмотреть друг на друга. И женщина удивленно спросила, касаясь пальцем его нахмуренных бровей и тени, набежавшей на лоб:
— Что это на твоей коже, такое темное?
— Такое, как у тебя? — и он коснулся ее щеки.
И оба рассмеялись. А тень, явив себя еле заметным бликом, растворилась в сияющем свете. И двое, оглядываясь, решили вместе — вот единственное, чего тут нет.
— Мы родим темноту, — сказала женщина.
— И сестру ее — тень, — ответил мужчина.
— И брата ее — мрак, — подхватила женщина.
— И второго брата — сумерки…
Но свет и ветер не хотели рожать темноту, и пришлось первым супругам постараться. Они поссорились, сильно. И еще сильнее, а потом так сильно, что ветер возненавидел свою строптивую женщину, потемнел от гнева и занес над ней могучую руку. А она, в темном ужасе, ахнула и, закрываясь одной рукой от мужа, вторую прижала к животу и закричала.
Потому что у темноты была еще одна сестра. Боль.
Темнота была старшей. Первенцем. Она родилась под непрерывные крики светлой матери и сразу простерла над светлым миром огромные черные крылья. И в тени этих крыльев продолжала кричать женщина-свет, рожая без остановки, потому что пока затмевали весь мир крылья ночной птицы Гоиро, была она сильнее матери и сильнее отца.
Так лежала во мраке женщина-свет и рожала страх, боль, ненависть, отчаяние, трусость, болезни, зависть. И мелкие демоны после каждого плода сыпались из ее чрева, треща и кривляясь под покровом темноты.