Выбрать главу

Увы! Розали воображала совершенно другое. Жизнь ее была разбита, кумир повержен, доверие навсегда потеряно. И тем не менее она простила. Она простила из жалости, подобно тому, как мать уступает мольбам своего плачущего, смиренно просящего о прощении детища; а также и для того, чтобы поддержать добрую славу их имени, имени ее отца, которое было бы запятнано скандалом их разлучения, и наконец, еще и потому, что ее родители считали ее счастливой и она не могла отнять у них этой иллюзии. Но зато, после этого великодушного прощения, она предупредила его, чтобы он не рассчитывал вторично получить его, если повторит это оскорбление. Никогда больше! Или их две жизни будут жестоко, окончательно, на глазах у всех разлучены!.. Это было сказано ему таким тоном и с таким взглядом, в которых женская гордость брала свой реванш над всеми общественными приличиями и оковами.

Нума понял и поклялся, искренно поклялся, что не провинится вторично. Он еще содрогался весь от того, что рисковал своим счастьем, этим спокойствием, которым он так дорожил, из-за удовольствия, удовлетворявшего только его тщеславие. И, облегченный тем, что избавился от своей знатной дамы, этой ширококостной маркизы, которая, — вне своего герба, — ничуть не сильнее действовала на его чувственность, нежели девица из кафе Мальмуса, восхищенный тем, что ему незачем больше писать письма и назначать свидания, и что исчезли все эти туманные сентиментальности, так мало подходившие к его размашистой натуре, он расцвел почти столько же от прощения жены, как и от вновь обретенного внутреннего мира.

И он снова зажил счастливо, попрежнему, внешним образом, ничто не изменилось в их жизни. Все так же был вечно накрыт у них стол, приемы и вечера шли своим чередом, и все так же на этих приемах и вечерах Руместан пел, декламировал, распускал павлиний хвост, не подозревая, что около него бодрствовала пара прекрасных глаз, широко раскрытых и прозревших под настоящими слезами. Она ясно видела теперь его, своего, великого мужа, расточавшего слова и жесты, доброго и великодушного скачками, но полного скоропреходящей доброты, состоявшей из прихоти, чванства и кокетливого желания нравиться. Она чувствовала, как мало глубины в этой натуре, колеблющейся в своих убеждениях, как и в ненависти; но всего более ее пугала, за себя и за него, слабохарактерность, скрывавшаяся под громкими словами и возгласами, приводившая ее в негодование, но вместе с тем привязывавшая ее к нему той потребностью материнского покровительства, на которую всегда опирается преданность женщины, переставшей любить. И всегда готовая отдавать себя, жертвовать собой, несмотря на измену, она сильно боялась только одного: "лишь бы он не отнял у меня мужества".

Проницательная по природе, Розали быстро заметила перемену, происходившую в воззрениях ее мужа. Он охладевал к Сен-Жерменскому предместью. Нанковый жилет старика Санье, булавка его галстука в форме лилий не внушали ему больше прежнего почтения. Он находил, что этот великий ум ослабевает. Отныне лишь тень его заседала в парламенте, сонная тень, довольно хорошо напоминающая самый легитимизм и его сонливое оцепенение, близкое к смерти… Нума маневрировал таким образом потихоньку, приоткрывая свою дверь империалистским известностям, которых он встречал в гостиной г-жи д'Эскарбес, подготовившей в нем этот переворот.

— Берегись… кажется, твой великий муж начинает менять кожу! — сказал Лё-Кенуа своей дочери, когда раз за столом адвокат загадочно прошелся насчет партии Фрошдорфа, которую он сравнивал с деревянным пегасом Дон-Кихота, неподвижно пригвожденным к своему месту, пока его всадник, с завязанными глазами, воображал, что мчится далеко посреди самой лазури.

Ей немного пришлось расспрашивать его: как он ни был скромен, всякая его ложь, которую он никогда не удостоивал подкреплять ухищрениями и тонкостями, отличалась известной небрежностью, немедленно выдававшей его. Войдя как-то раз утром в его кабинет, она застала его поглощенного составлением какого-то письма, наклонила свою голову рядом с его головой и спросила:

— Кому ты пишешь?

Он смутился, попробовал придумать что-нибудь, но пронзенный насквозь ее взглядом, упорным, как совесть, он отдался внезапному порыву вынужденной откровенности… Это было письмо к императору, в котором он, жидким, напыщенным стилем, стилем адвоката, размахивающего широкими рукавами, принимал пост члена государственного совета. Письмо начиналось так: "В_а_н_д_е_е_ц Ю_г_а, в_ы_р_о_с_ш_и_й в м_о_н_а_р_х_и_ч_е_с_к_о_й в_е_р_е и в п_о_ч_т_и_т_е_л_ь_н_о_м к_у_л_ь_т_е п_р_о_ш_л_о_г_о, я д_у_м_а_ю, ч_т_о н_е п_о_с_т_у_п_а_ю н_и п_р_о_т_и_в ч_е_с_т_и, н_и п_р_о_т_и_в м_о_е_й с_о_в_е_с_т_и…"