Выбрать главу

Можно сколько угодно иронизировать над тем, что на самом деле Захар Прилепин напоминает отечественного Эрленда Лу – то есть автора не столько пробуждающего протест, сколько психотерапевтического.

И, да, удовлетворение от полноты проявления собственной индивидуальности, которое, чувствуется, испытывают герои большинства его рассказов, иногда больше похоже на обычное самодовольство.

Но даже если это так, у Прилепина действительно очень широкие легкие, и он умеет опьянять себя кислородом, как мало кто; его легко пародировать, но непросто копировать.

Для нас важно зафиксировать, что не без участия Прилепина в России возник конъюнктурный спрос на лирический реализм, на писателей с гипертрофированным «я», с «сильным авторским голосом», зацикленных на своей личной уникальности, никогда не отнимающих фонендоскоп от собственной груди, уверенных в том, что, слушая только себя, можно почуять нечто важное для всех.

Так или иначе, именно эта конъюнктура вытолкнула на поверхность не только самого Прилепина, но и Иличевского, Рубанова, Садулаева, Кочергина. Все это фигуры очень разной степени одаренности и разного калибра, но факт тот, что они суть «я»-рассказчики, склонные к тиражированию бесконечного автопортрета с вариациями – с усами, без, с ссадиной, живой, мертвый, пьяный, трезвый… Именно они, реалисты-рецидивисты, отказавшиеся от игры с дистанциями между автором и лирическим героем, противопоставившие фантомным, бестелесным скрипторам реальных, живых рассказчиков – центральные, головные фигуры литературного процесса 2008 года.

Но все же повторимся: это был год, когда следовало внимательно смотреть не только на «голову», но и на хвост. «Длинный хвост».

ФИКШН

Владислав Крапивин

«Дагги-Тиц»

«Эксмо», Москва

«Дагги-Тиц» – это звук, который издают ходики, найденные главным героем на помойке и собственноручно им починенные; а еще так зовут муху, которая любила на них сидеть, а потом умерла; собственно, с этой мухи, точнее, ее похорон, все и началось…

Открывая двадцать шестой том чьего-либо собрания сочинений – даже если в него входит совсем новая повесть, – мы вряд ли всерьез рассчитываем на что-то по-настоящему свежее и уж тем более потрясающее: кто такой Владислав Крапивин и из каких мух он обычно выдувает своих слонов – известно здесь каждому едва ли не с пренатального возраста. И разумеется, опасения оправдываются: да, это очередная школьная повесть про еще одного третьеклассника со шпагой. Тем сильнее потрясение: 69-летний Крапивин создал то, что называется высокопарным словом «шедевр», и шедевр этот не становится менее прекрасным от того, что про автора «уже все понятно» и он «всего лишь детский писатель». Эти двести страниц замечательной прозы надолго запомнятся – и не только как идеальная «повесть для юношества», но и как книжка про 2007 год: вот что оккупанты устроили в завоеванной стране – и вот какой будет им ответ.

Разумеется, термины «оккупанты», «завоеванная страна» – это эффект того, что книга попала вроде как не совсем по адресу; дети, может, и не заметят в «Дагги-Тиц» никакого социального подтекста. Абстрактные тинейджеры не заметят; крапивинские дети заметят, и не только социальный, но и литературный – «Гамлета», еще как заметят. Крапивинские дети вообще удивительные существа. Главного героя зовут Иннокентий, но он предпочитает, чтобы его звали либо Инки (в честь завоеванного, но не сдавшегося народа), либо Смок (от «Смоктуновский»: тот тоже Иннокентий и сыграл «Гамлета» в любимом фильме мальчика). Гораздо чаще, чем бродяжничающую мать, он видит подонков старшеклассников, испытывающих интерес к содержимому его карманов. И ладно бы только старшеклассников – на дворе 2007 год, капиталистический скотный двор со всеми соответствующими атрибутами, от мобильных телефонов до убийств в тюрьме и региональных выборов. Это мир, где никаких скидок на возраст детям не предоставляют: их лупят, как всех слабых при «стабильности», и они прямо сейчас вынуждены решать, мстить или не мстить, убивать или не убивать, предавать или не предавать, убегать или оставаться, замыкаться в своей раковине или идти на контакт. Самая страшная история в романе – даже не про Инки, а про мальчика-предателя, поэта Юру Вяльчикова, который сдает Мелькера, потому что давят на его мать – а потом, когда мама умирает, сам взрывает гадов – и погибает. Имя очистившегося предателя мальчики потом напишут на могиле преданного; душераздирающая история, и при пересказе-то слезы наворачиваются.

И чем серьезнее выбор, чем больше смертей и предательств, тем выше психические барьеры, которыми окружает себя этот взрослый ребенок, тем инфантильнее его фантазии: галлюцинаторные акробаты ростом с шариковую ручку, сказочные улицы, говорящий кот. Это очень крапивинский, хилерский прием: без всяких хирургических инструментов раздвинуть ткань реальности и кончиками пальцев дотянуться до параллельного – «романтического» – мира, куда даже не надо сбегать, достаточно просто знать о его существовании. Ходики – это важно: у мальчика свое время.

Крапивинские дети живут сразу в нескольких параллельных мирах – книги и фильмы, сны и галлюцинации для них так же достоверны, как школа и улица. И раз Инки сам отождествляет себя с Гамлетом, то и вокруг него разыгрывается эта пьеса: предательница мать, отсутствующий – убитый? – отец, отчим, подружка-Офелия, Розенкранц и Гильденстерн; все то же самое, иногда жизнь позволяет себе буквальные ремейки. Не только «Гамлета», но и «Мухи-цокотухи», «Сказки о царе Салтане», «Стрекозы и Муравья»: миры накладываются друг на друга, и история о приключениях третьеклассника, все усложняясь и усложняясь, вырастая в целую систему проекций, странным образом обретает какую-то потустороннюю прозрачность – она невероятно простая, ясная, недвусмысленная, неразменная и неотменяемая. Крапивинская повесть похожа на икону – в том смысле, что это на самом деле не доска, а окно; не выдумка, а откровение; не приключения, а житие.

Свет, льющийся через эту «доску», производит невероятно освежающее, радостное, духо-подъемное впечатление. Дело в том, что хотя ассортимент мерзавцев в мире Крапивина претерпел существенные изменения в сторону количественного увеличения – но, по сути, все осталось по-прежнему, по-крапивински: мерзавцы здесь называются именно мерзавцами, а не страдающими от дефицита духовности менеджерами, даже если у них очень толстый кошелек и высокая способность к социальной адаптации. Завораживающая мантра про дивный новый мир, легко рассеивающийся на невесомые единицы условности, в повести Крапивина не имеет никакой силы: нет тут никакой условности.

А что есть?

То самое. Настоящее.

Дмитрий Быков

«Списанные»

«ПРОЗАиК», Москва

2007 год. Сергея Свиридова, 28-летнего теле– и киносценариста, задерживают на паспортном контроле при попытке выехать за границу. Оказывается, он внесен в некий список – какой именно, ему, очень по-кафкиански, не объясняют, но само попадание туда – проблема. Не только свиридовская – дальше выясняется, что в таинственном списке состоят 180 неблагонадежных, которые через интернет разыскивают друг друга и, объединив усилия, пытаются понять, что происходит. Роман развивается – или, скорее, топчется на месте – как серия догадок, которые главный герой пытается «проверить», обычно в разговорах и конфликтах с прочими «прокаженными».

«Новый Быков» подозрительно не соответствует расхожим представлениям о свойственных этому автору объемах («ЖД», «Пастернак», «Орфография», «Код Онегина») – а впрочем, недоразумение разъясняется в финале, когда мы узнаем, что «Списанные» – всего лишь первая (хотя и вполне самостоятельная) часть будущей монументальной трилогии «Нулевые», в рамках которой к 2009-му будут обнародованы романы «Остров Джоппа» и «Камск».

«Нулевые», ага: и Быков, как всегда, хорош в злободневности, своего рода психологической журналистике. Мало кто умеет лучше, чем он, передать цайтгайст, точно подметить и подобрать неслучайные предметы и явления: социальные сети, блоги, черные списки на телевидении, шпиономания, разговоры о преемнике, душное «процветание». «Денег в какой-то момент стало больше, чем нужно на выживание, но меньше, чтобы заставить их работать, вложить в квартиры или в дело, и очевидной сделалась невозможность перепрыгнуть в другой имущественный ряд: стало понятно, что все останутся там, где их застигло стабильностью. С тоски непрерывно закупались и жрали». Узнаются прототипы некоторых героев – от Касьянова до Рыкова, узнаются типичные идефиксы и фобии, узнается Москва (про какой-то «вантовый мост близ МКАДа»: «Сооружение было грандиозное, в неоимперском нанотехнологическом стиле… Все сооружения зрелых нулевых были исполнены кричащей роскоши, словно настаивающей: „У нас есть еще!“, но при этом вызывающе нефункциональны, даром что прагматизм провозглашался знаменем эпохи. Несмотря на всю избыточность, он выглядел неуклюже и, главное, фальшиво: в нем была обреченность – не на падение, не на аварию, Боже упаси, а на запоздалые издевательства потомков».