Выбрать главу

Темная, насквозь продуваемая изба в селе Щучьем, куда определили жить Нуреевых, стала для Рудольфа уже третьим домом. Она была сложена из глиняных кирпичей и крыта липовой корой. Ни водопровода, ни уборной в ней не было, а пол был земляным. Внутри стояла большая печь с лежанкой, скамейки вдоль стены и стол. В зимние месяцы Фарида спала на печи, а дети – на старых матрасах, расстеленных по полу. Единственную комнату они делили с другими семьями беженцев, и Рудик быстро усвоил, что «все ценное автоматически поступало в общую собственность». У мальчика «не было никаких шансов расти вне коллектива». А его сестра Разида не забыла о привилегиях для семей офицеров рангом выше: «Мать мне говорила, что москвичам, приехавшим вместе с нами, предоставили жилье, несравнимо лучшее нашего». Фарида остро переживала такую несправедливость. Через тридцать четыре года ей довелось встретиться в Уфе с одной из женщин, с которой ее эвакуировали из Москвы. Заняв с внучкой очередь, Фарида столкнулась с ней лицом к лицу. И «не захотела стоять с ней рядом, – рассказывала потом Альфия, – потому что помнила, что, когда их эвакуировали в ту деревню на Урале, к ним отнеслись как к людям второго сорта, считая их местными. Той женщине из Москвы – жительнице большого города – тут же выделили целый дом с печью, а бабушке с детьми пришлось жить в холодной лачуге».

Жизнь в военное время в далекой башкирской деревне была одинокой и трудной. И именно там у Рудольфа Нуреева сформировалось большинство детских впечатлений об окружающем мире. «Ледяной, темный и сверх того голодный мир», – так он охарактеризует его в своей «Автобиографии». Зима длилась в тех краях с октября по апрель – а зима 1941 года выдалась особенно суровой. В те «стылые месяцы, – писал один историк, – белый снежный покров степей как будто заволакивал деревни, в которых не было ни изгородей, ни заборов, способных нарушить его монотонность». Маленькому Рудику огромные сугробы по обеим сторонам единственной деревенской улочки казались «грязными холмами вдоль узкой страшной тропы». Он запомнил, как играл на этой улочке – всегда один, «никогда ни с кем не дружил», и как уплывал в лодке «на середину зеленого озера, плача и крича от страха». Но страшнее всего был постоянный гложущий голод. Единственным продуктом, который можно было достать, оставалась картошка. Мяса и фруктов в этом мире не существовало – вот почему Нуреев назовет потом мрачный период своего раннего детства «картофельным». Пламя в их убогом примусе едва теплилось, и картошка варилась так долго, что Рудик часто засыпал, так и не дождавшись ужина. И Фариде приходилось кормить спящего сына с ложки. А поутру мальчик ничего этого не помнил и жаловался на то, что остался без ужина. Его сестры жаловались редко, но Рудик, как позже рассказывала Фарида, «плакал все время». Жестокое недоедание выработало в мальчике инстинкт выживания, оставшийся с ним на всю жизнь. Вместе с Нуреевыми в доме проживала пожилая русская деревенская чета. Крайне набожные христиане, они увешали свой крошечный уголок иконами, которые по религиозным праздникам освещала маленькая лампадка. Каждое утро старики будили Рудика и уговаривали помолиться вместе с ними, а в награду предлагали кусочек козьего сыра или несколько сладких картофелин. Сонный мальчик уступал, вставал на колени и бормотал слова, смысла которых не понимал. А потом просыпалась мать и пресекала попытки стариков обратить его в свою веру. Для коммунистки и атеистки, какой стала Фарида, религиозная практика была отсталостью, пережитком старой России, поощрять который было недопустимо. Но для ее упрямого и голодного сына «странные слова» означали лишнюю порцию еды, и их стоило пробормотать, даже рискуя вызвать у матери ярость[14].

Фотографии тех лет запечатлели суровое изможденное лицо Фариды, ее оплывшую, раздавшуюся фигуру. Но они не отражают той неисчерпаемой силы, которую она передала своим детям. Мать «никогда не жаловалась, – вспоминал потом Рудольф. – Она могла, не повышая голоса, быть очень строгой». Фарида редко улыбалась, и сын не мог припомнить ни одного случая, когда бы она «громко рассмеялась». И позже соседи вспоминали ее только серьезной и погруженной в заботы. Не расположена была Фарида и к внешним проявлениям любви. «У нас не было принято проявлять нежность, целовать или и обнимать друг друга, – вспоминала Разида. – Татарам не свойственно выказывать свои чувства. Мы довольно сдержанные. Это у нас в крови».

вернуться

14

Вероисповедание хоть и не поощрялось, но официально никогда не запрещалось советской властью. Во время войны вера даже молчаливо поощрялась партией, так как Сталин считал, что она заряжает людей патриотическим духом.