Бранислав запомнил эти слова, а может быть, и сам их придумал, как и разговор с базарным воришкой, который якобы никак не хотел поверить, что за какое-то стихотворение можно получить два года тюрьмы, и посоветовал позабыть об университетском образовании и заняться «настоящим делом» — срезать кошельки. «Думаешь, так и прошагаешь по жизни с университетом да со стихами. А ну, давай, ты пиши стихи, а я буду воровать, а лет этак через двадцать встретимся. Запомни, встретимся! И если я к тому времени не буду депутатом скупщины, то уж по крайней мере буду председателем правления или контрольного совета какого-нибудь банка. Ты пройдешь мимо меня в истертых брюках и с истертым умом и, скинув передо мной шапку, поклонишься, выразишь мне свое почтение и предложишь за пятьдесят динаров написать поздравление в стихах ко дню моего рождения. Выйдет, вероятно, к тому времени одна или две книжки стихов за твоей подписью, но к тому времени появятся уже сотни тысяч акций с моей подписью. С каждым днем цена на твои книжки будет падать, а цена на мои акции будет расти; твою книгу оценят по достоинству двое-трое таких же, как ты, а мои акции будут цениться даже на бирже. Над тобой станут смеяться, когда будешь проходить через чаршию, а обо мне будут говорить с уважением. Верно?»
Бранислав Нушич серьезно уверял, что через двадцать лет он и в самом деле встретил этого жулика, который к тому времени разбогател и стал уважаемым членом общества.
На другой день его перевели в одиночную камеру № 11, «для политических». Но предварительно жандарм отвел его к начальнику тюрьмы, который должен был завести дело на нового заключенного. Начальник задавал вопросы, а Бранислав отвечал на них, и в памяти его всплывали «личные приметы» возлюбленной.
«— Веры православной?
— Да, конечно! (Ведь и она той же веры.)
— Вам двадцать три года?
— Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто тем сладким пушком, который с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая этот возраст, вероятно, воскликнул бы: „О, Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!“
— Глаза карие.
— Нет, нет, господин начальник, у нее черные глаза. Они усыпляют, они пробуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны.
Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет».
Так отвечал Нушич, но до ушей начальника доносились только короткие фразы, которые тому и полагалось услышать. А в голове Нушича зрел новый литературный замысел, шли поиски формы, причудливой и смешной.
Наступили дни полного одиночества. Лишь за час до полудня Бранислава выпускали на короткую прогулку. Письма разрешалось писать только в определенный день, раз в неделю, да и то эти письма отправлялись только в том случае, если их просматривал начальник тюрьмы. На письмах, которые доходили до Бранислава, тоже стояла подпись начальника.
В первое время главным чтением Нушича было Священное писание. По нему Нушич учился хорошему сербскому языку, а кроме того, он запомнил великое множество библейских изречений и сюжетов, которые великолепно знал до конца своей жизни и удачно использовал. Вскоре он был «полностью подготовлен к произнесению церковных проповедей».
Однако в церковь он попадал не часто. Каждую неделю надзиратели водили в городскую церковь двадцать очередных заключенных. По улицам они шли попарно в сопровождении вооруженных конвоиров.
«Не могу утверждать, что строгий режим по отношению ко мне применен по специальному приказу из Белграда. Скорее всего, это была инициатива самого начальника каторги, а надо знать, что этим начальником тогда был пользовавшийся дурной славой бывший уездный начальник из либералов Илья Влах. Белый Медведь, Илья Влах и еще несколько уездных начальников тогда были знаменитыми сатрапами режима, от которых стонал целый уезд, попавший им в лапы, и о них в редакции оппозиционных газет письма шли сплошным потоком. Так как пожаревацкая каторга была всегда полна оппозиционеров, то туда начальником специально послали Илью Влаха, чтобы он им и в тюрьме отравлял настроение.
Разумеется, такой человек, увидев из сопроводительных бумаг, что я осужден за оскорбление Его Величества — а это считалось самым большим преступлением, которое только можно было себе представить, — должно быть, по собственной инициативе применил ко мне тюремные порядки со всей строгостью.
Не имея возможности писать, читать, разговаривать с кем бы то ни было, я убивал время тем, что целыми днями молол кофе, варил его и пил; а еще набивал сигареты и возился со старым пальто, которое я без надобности укорачивал, лишь бы чем-нибудь заняться».
Однако из других источников мы узнаем, что в первый же месяц своего пребывания в тюрьме Бранислав много работает и ведет обширную переписку. Уже через десять дней после прибытия в Пожаревац, 23 января, он пишет Илье Огняновичу-Абуказему, редактору новосадского «Явора»: «У меня есть несколько стихотворений, которые я мог бы послать вам сразу, да знаю, что стихов у вас обилие — щебет доносится со всех сторон, а потому дайте мне еще немного времени, и я напишу для вас рассказик из тех, капральских… Если попадет в руки какая-нибудь новая книжка, сделаю и критическую заметку…»
Очевидно, у Нушича сразу же появились каналы связи с волей, о которых не было известно начальнику тюрьмы. По этим каналам шли газеты, книги, письма, известия о хлопотах друзей, старавшихся добиться освобождения Бранислава. Это видно из ответного письма Абуказема, сообщавшего, что «обстоятельства скоро переменятся», и обещавшего посылать книги «по тому же адресу, по которому высылается газета».
Нушич шлет стихи и извиняется: «Мне бы уже следовало рассказ закончить, но не получается, я и это пишу ночью, да и то осторожно — боюсь, заметит часовой, который ходит под окном…»
Вскоре все изменилось.
По одной версии, смягчение режима выхлопотали друзья Нушича. Его собственная версия куда более красочна.
Начальник тюрьмы, Илья Влах, личность была вполне реальная. Он и в самом деле подвергался критике органа радикалов «Одъек», обвинявшего его в «служебных злоупотреблениях, взяточничестве и протекции». Он привык преследовать «смутьянов» — радикалов и был сбит с толку событиями, которые произошли перед самым появлением Нушича во вверенной ему тюрьме.
Радикалам предложили сформировать правительство. И главой правительства стал Савва Груич, который еще молодым офицером вместе со Светозаром Марковичем жадно читал в Петербурге сочинения революционных демократов и посещал собрания нигилистов. Теперь он был спешно произведен из полковников в генералы и заседал в одном правительстве с министром иностранных дел полковником Драгутином Франасовичем, матери которого были устроены пышные похороны, описанные в «Двух рабах».
Начальник тюрьмы Илья Влах ожидал, что из Белграда последует амнистия политическим заключенным. Но этого не произошло. Радикалы, хлебнув власти, тотчас усвоили программу либералов и постарались избавиться от «нигилистических и анархических элементов». Вот уж поистине, хочешь сделать человека благонамеренным — дай ему власть. Невольно вспоминается Мирабо, который утверждал, что якобинец на посту министра — уже не якобинский министр ибо уста, прежде требовавшие крови, теперь источают примирительный елей.
Трансформации, происходившие с радикалами, в тюрьме были как-то особенно ощутимы. Впоследствии Нушич сравнивал глазок тюремной камеры с волшебным биноклем.
«Посмотришь, например, на какого-нибудь политика с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного мужа, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — это очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать».