Журналист. Но, помилуйте, я же не могу записать это как последнее слово писателя. Вы же хорошо знаете, что Торквато Тассо, например, воскликнул: „В твои руки, господи!“, Вальтер Скотт сказал: „Я чувствую себя так, словно я вновь родился“, Байрон сказал: „Пойдем спать!“, Рабле: „Опустите занавес, комедия окончена“, а Гёте: „Больше света!“ Так неужели вы так ничего и не воскликнули, умирая?
Я. Нет. Да я и не верю, чтобы эти уважаемые люди, которых вы цитировали, говорили что-либо подобное. Все это биографы выдумали. Я, например, знаю одного своего приятеля, артиста, который перед смертью сказал: „Я бог“, — а лицо сделал такое, будто, играя в очко, к семнадцати получил еще десятку. В газетах мне довелось прочесть, что последние его слова были: „Я кончаю“».
Кое-кто может осудить Агу, считая, что шутки по поводу смерти неуместны. Но Ага не унывал не только в книгах, он оставался самим собой и после смертного приговора, вынесенного врачами.
В свое время Николай Бердяев писал о знаменитом славянофиле Алексее Степановиче Хомякове, обладавшем большим чувством юмора:
«…Не есть ли это показатель легкости, недостаточной серьезности и глубины, может быть, скепсиса? Такой взгляд на человека вечно смеющегося очень поверхностен. Смех — явление сложное, глубокое, мало исследованное. В стихии смеха может быть преодоление противоречий бытия и подъем ввысь. Смех целомудренно прикрывает интимное, священное. Смех может быть самодисциплиной духа, его бронированием. И смех Хомякова был показателем его самодисциплины, быть может его гордости и скрытности, остроты его ума, но никак не его скептицизма, неверия и неискренности. Смех прежде всего умен, смех будет и в высшей гармонии»[33].
Эти слова, как мне кажется, можно полностью отнести и к Нушичу.
Биографу юмориста остается лишь следовать тону, заданному самим юмористом. И это будет данью уважения «самодисциплине духа», мужеству Аги.
Синиша Паунович был расторопным, очень расторопным журналистом. Впоследствии он стал известным и не менее расторопным литератором, опубликовавшим свои воспоминания о многих знаменитых писателях и событиях, потому что обладал удивительной способностью оказываться всегда там, где пахло славой.
В Белграде его называют объемным словом «сваштар». Это нечто вроде русского «во всякую дырку затычка». Он похож на нушичевского Секулича из «Листков», который «пишет стихи, продает лотерейные билеты и чинит старые зонтики — все оптом и в розницу». Паунович грешил и стихами.
В дни болезни Аги репортер «Политики» Паунович не выходил из его дома. Давайте познакомимся с одним из его репортажей о Нушиче, чтобы убедиться, что Ага в своей «Автобиографии» был настоящим провидцем.
«12 декабря 1936 года.
Славный югославский писатель Бранислав Нушич, который вот уже полстолетия смешит нашу публику, высмеивая ее недостатки и слабости, писатель, произведения которого уже давно перешли границы нашей страны и имели такой завидный успех, человек, который смеялся даже в самые тяжелые минуты своей жизни и не раз прохаживался даже на собственный счет, в последние дни начал уставать, жаловался на плохое самочувствие и вчера вынужден был слечь в постель.
И вместо того чтобы по обыкновению находиться в окружении журналистов и фоторепортеров, как это до сих пор бывало перед каждой его премьерой (15 сего месяца состоится премьера его новой комедии „Д-р“ в Белградском народном театре), рассыпать градом свой неиссякаемый запас метких словечек и шуток, принимать поздравления своих многочисленных читателей и зрителей, он лежит, и возле него со вчерашнего дня дежурят только близкие родственники, его домашние врачи доктор Арновлевич и доктор Буковала. Они не отходят от постели больного и делают все возможное, чтобы помочь славному писателю…
Но и больной, хоть и ослабевший после недавнего кровопускания, что было сил старается помочь себе. Пьет лекарства. Борется. Хочет во что бы то ни стало „нокаутировать смерть“…
Нушич лежит в своей новой вилле на Дединье. Хотя врачи запретили все посещения, зная предупредительность Нушича по отношению к журналистам, репортеры настояли на том, чтобы он только принял их. Они были упорны и заставили известить о своем приходе больного. Не прошло и нескольких минут, как их впустили.
Разумеется, они пощадили прославленного писателя и не вели с ним обширных разговоров. Они были вообще готовы отказаться от беседы, когда убедились по его виду, что он действительно серьезно болен.
Но Нушич, старый театральный деятель, который и сам многие годы ел не всегда сладкий журналистский хлеб, первый начал разговор с репортерами. Лежа в постели лицом к окнам, он махнул правой рукой и сказал:
— Плох! Совсем плох!
— Но мы это слышим уже не в первый раз. Вы и прежде болели, а к премьере всегда каким-то образом поправлялись. Любите вы пошутить…
— Плох! — в третий раз повторил Нушич.
— Хватит! — вмешалась госпожа Нушич, боясь, очевидно, как бы больному не стало хуже.
— Мы сейчас, мы недолго… Поскольку нам не удалось взять интервью, которое нам было обещано по случаю последнего дня рождения господина Нушича, так не могли бы мы в связи с премьерой…
В разговор вмешивается дочь Нушича, госпожа Гита Нушич-Предич.
— Отец мне сказал, что вам надо знать о премьерах „Доктора“. Комедия обошла все театры страны, получила свою долю хулы и похвалы и только теперь добралась до белградской сцены. С прежними отцовскими комедиями почти всегда было наоборот…
Нушич кивает в знак согласия головой.
В эту минуту госпожа Нушич приносит больному стакан компота из вишен.
— Не смейте снова писать, господа журналисты, чем питается отец во время болезни… В прошлый раз написали, что он ест одни бананы, а теперь, наверно, напишете, что ничего не берет в рот, кроме компота.
— Это же он написал, вспомни! — вдруг говорит Нушич, глядя на меня и улыбаясь.
В какое-то мгновение мне показалось, что передо мной совершенно здоровый человек, который вот-вот встанет с постели.
Госпожа Нушич приносит стакан воды и хочет напоить больного. Он сердится, берет стакан из рук жены и пытается напиться сам.
— Видите ли, мне пустили кровь, рука ослабела, но я все же могу сам…
Все мы радуемся, что он говорит, бодрится. Но мне почему-то кажется, что говорит он не с нами, не со своей женой, а с кем-то третьим, с кем-то, кого здесь нет…
В разговоре прошли не две минуты, которые мы обещали быть у постели больного, а целых полчаса. Хотелось бы нам остаться и еще, но совесть не позволила. Уходим.
— Папа работал до вчерашнего дня, — говорит дочь Нушича.
И действительно в кабинете нам сразу бросается в глаза рукопись „Покойника“, пьесы, над которой он работал уже давно. Она была уже написана, но теперь он ее перерабатывал, переписывал действие за действием.
— Как раз на днях он закончил первое действие новой редакции „Покойника“, — объясняет госпожа Нушич.
Рядом с рукописью „Покойника“ видны и другие. Тут же лежит „Риторика“, которую Нушич написал уже давно. Со стен глядят на безжизненный письменный стол и на нас бесчисленные карикатуры и портреты великого писателя. Это целая галерея, путь славы самого великого живого югославского комедиографа.
Как и прежде, весть о болезни Бранислава Нушича с невероятной быстротой разнеслась по Белграду, и весь вчерашний день в его доме не отходили от телефона, давая справки о состоянии здоровья писателя.
Хотя семья очень озабочена здоровьем больного, хотя врачи велели Нушичу ни на минуту не покидать постели, мы, учитывая, что с ним случались недомогания и прежде, надеемся, что и эта болезнь, как бы серьезна она ни была, не продлится долго, и вскоре опять увидим любимого писателя если не на премьере его новой комедии, то хотя бы на одном из ее первых представлений».
Бодрость концовки репортажа Пауновича, казалось, передалась Нушичу.
На следующий день Ага уже интересовался литературными и политическими новостями, спросил о своих любимцах попугаях:
— Что это мои дурошлепы молчат?
— Знают, что вы больны, потому и молчат, — сказала сиделка.