Два названных больших дискурса — принадлежащих судейским секретарям и интендантам, суду и конторе, которым должна была противостоять история, созданная знатью, — имели разную хронологию: в силу этого борьба против юридического знания была более мощной, активной и интенсивной в эпоху Буленвилье, то есть между концом XVII и началом XVIII века, борьба против экономического знания, конечно, стала гораздо более резкой в середине XVIII века, в эпоху физиократов (они станут самым важным противником для дю Бюа-Нансэ25). В любом случае, шла ли речь о знании интендантов, управленцев, об экономическом знании или о знании юридическом, лежавшем в основе деятельности судов и трибуналов, под сомнение ставилось знание, которое создавалось государством о государстве, ему на смену должна была прийти другая форма знания, история. Но история чего? До тех пор существовала история, которую власть рассказывала о себе самой: власть создавала историю власти. Теперь же история, выдвигавшаяся дворянством в противовес дискурсу государства о государстве, власти о власти, призвана была изменить само назначение исторического знания. Разрушается — и это важно — отношение между рассказом об истории, с одной стороны, и практикой власти, ее ритуальным укреплением, образным представлением государственного права — с другой. Вместе с Буленвилье, вместе с дискурсом реакционного дворянства конца XVII века появляется новый субъект истории. Это означает две вещи. Во-первых, появляется новый субъект, говорящий от своего имени: некто другой берет слово в истории, рассказывает ее; некто другой говорит «я» и «мы», когда излагает историю; некто другой ведет рассказ о своей собственной истории; некто другой заново оценивает прошлое, события, права, несправедливости, поражения и победы, ставя в центр себя самого и свою судьбу. Итак, мы фиксируем изменение говорящего об истории субъекта, но одновременно происходит и модификация самого объекта рассказа, его предмета, темы, то есть модификация первого, предшествующего, более глубокого элемента, которая позволяет определить заново права, институты, монархию и саму территорию. Короче, начинают говорить о развитии того, что лежит глубже государства, что пробивается сквозь право и является более древним и глубоким, чем государственные институты. Но что представляет собой новый субъект истории, тот, кто говорит в ней, и тот, о ком ведется исторический рассказ, субъект, появляющийся в момент, когда отодвигают в сторону административный или исторический дискурс государства о государстве? Он представляет собой «общество», как его назвал один историк той эпохи: общество, понятое как ассоциация, группа, совокупность индивидов с общим статусом, общими нравами, обычаями и даже особым законом. И это общество, которое берет слово в истории и о котором рассказывает история, согласно словарю той эпохи обозначается словом «нация».
В ту эпоху нация не была тем, что определялось бы единством территорий или некоторой политической морфологией, или системой зависимостей в какой-нибудь imperium. Нация существовала без границ, без определенной политической системы и без государства. Нация находилась по ту сторону границ и институтов. Такова нация или, скорее, нации, то есть объединения, общества, группы людей, индивидов, сообща имеющих один статус, одинаковые нравы, обычаи, определенный общий закон, понятый, скорее, как продиктованная статусом норма поведения, а не как государственный закон. Именно об этих группах должна была поставить вопрос история. И именно они, то есть нации, хотят теперь-взять слово в истории. Дворянство — это нация перед лицом других наций, существующих в государстве и противостоящих друг другу. Именно из этого понятия нации вырастет известная революционная проблема нации; именно с ней, конечно, будут связаны фундаментальные проблемы национализма XIX века; именно на ее основе возникнет понятие расы; и наконец, на ней будет основываться понятие класса.