В этом современном роде у немцев не только на венской выставке, но и во всех их музеях, вместе сложенных, нет, конечно, ни одной такой правдивой, страстной, глубоко современной картины, как «Маршал Прим» французского юноши Реньо; но картин хороших, сильных и замечательных по правде и естественности есть немало.
Всех сильнее и многочисленнее, в этом отношении, дюссельдорфская школа: здесь образовалось и сложилось не только множество отличных своих собственных, туземных дарований, но образовалась целая масса художников иноземных, разнесших из Дюссельдорфа по разным странам и школам новое направление и технику. Всех перечислить мудрено; и, конечно, достаточно будет упомянуть главного, Кнауса. Давно уже он пользуется самой громадной известностью в Европе, и ничто не может быть справедливее этой великой репутации. Клаус соответствует всем нынешним требованиям, он в высшей степени естествен и прост, никто больше его не враг всего придуманного и напыщенного, сама правда говорит из его, по большей части, довольно маленьких картинок.
Одно только можно было бы заметить про эти милые произведения: слишком редко они выходят за пределы грации, тихой сердечности и кроткой доброты. Никогда почти они не затрогивают более глубоких или сильных струн, а потому оставляют в зрителе впечатление очень изящное, но слишком недалеко идущее. На нынешний раз, впрочем, Клаус сделал исключение и выставил в Вене картину, которая содержит в себе даже что-то сильное, в самом деле могучее: это «Совещание шварцвальдских крестьян». Есть в Шварцвальде один округ, где живут, со времен глубокой немецкой древности, крестьяне, носящие имя «Хоцен» (Hozen): это люди чрезвычайно своеобразные, вследствие уединенной, исключительной жизни своей, и веками сделавшиеся не только упрямыми во взглядах и понятиях, но решительно такими, что с ними невозможно просто сладить, когда они заберут что в голову и воображают, что правы. И вот таких-то субъектов, крепкоголовых, как орех, и не слушающих никаких резонов, взял себе задачей Кнаус. Он изобразил их в ту минуту, когда до них дошла весть, что у них собираются отнимать какие-то привилегии. В темную, мрачную избу собрались главные коноводы; на столе навалена груда их документов, пергамента с сургучными печатями, всякие бумаги; один из них, самый старший и, кажется, самый дока по бумажной части, стоит и с хитрым видом подьячего толкует прочим; а тут по сторонам стола сидят двое других крестьян: эти уже не говорят только «согласны», они, пожалуй, при случае и за какое угодно дело примутся. Я смотрел на этих троих и думал про себя: вот они, сущие наши раскольники! Тот же упорный, несокрушимый дух, хоть кол на голове теши, знать ничего не хотят; те же мрачные глаза, сверкающие черным огнем в споре; та же азиатская важность и сановитость всякого движения. Вот что значат темные углы, куда не прорезались еще железные дороги и всяческий человеческий свет. Что Пермь, что Шварцвальд — все одно! Подальше, в глубине, у печки, еще четвертый, с двумя товарищами, с насупленными низко бровями, слушает внимательно, что говорится, а сам покуривает свою коротенькую трубочку. В целом, эта картина, недавно конченная, производит удивительное впечатление какой-то железной, костлявой, плечистой силы; но кроме того, она написана с таким огнем и такими блестящими и вместе правдивыми красками, она полна такого жизненного выражения, что я признаю ее решительно лучшей и сильнейшей изо всего, что только написал на своем веку Кнаус.
Другая картина, довольно давно уже везде известная по фотографиям, — это «Похороны». Трудно, мне кажется, найти теперь кого-нибудь, кто бы уже давно не восхищался этой группой бедных мальчиков и девочек, из школы, мерзнущих на снегу, с тетрадками в руках, пока из домика выносят гробик отцветшего так рано их маленького товарища. Кто глаза уставил на открытую дверь, кто шалит со снегом; родные рыдают внизу на улице и в отворенных окнах.
Третья картина Кнауса на выставке — это обед в саду мальчиков и девочек, в костюмах маркизов и маркиз, передразнивающих все галантерейные привычки старших; эта картина, тоже довольно известная, гораздо менее интересна и гораздо слабее предыдущих двух.
Товарищ Кнауса по Дюссельдорфу, по роду живописи, по славе и по общей любви — Вотье. Он собственно швейцарец, и даже в большинстве случаев берет сюжеты швейцарские, но так давно живет в Дюссельдорфе и так свыкся с дюссельдорфской школой, что всего вернее должен быть отнесен к ней. Вотье во многом схож с Кнаусом: это почти одно и то же направление; естественное, простое и далекое от всего ходульного направление, всего чаще обращающееся за сюжетами к народной жизни низших классов, но только с той разницей, что Вотье гораздо слабее, холоднее и слаще Кнауса, а иной раз наклонен и к сентиментальности. Что же касается колорита, то Вотье тоже далеко уступает своему приятелю и товарищу: колорит у него серовато-голубоват и мутен и никогда еще не представлял ничего сколько-нибудь сильного. Доказательством всему этому может служить одна из самых капитальных картин его, выставленная нынче в Вене: «Похороны». Сюжет тот же, что у Кнауса; исполнение в многих подробностях сходится с подробностями той картины: тоже дворик и на нем ожидающая толпа, в то время как по коротенькой каменной лестнице черные люди в широкополых шляпах несут гроб; глубокое чувство разлито по всем лицам; выражение, быть может, еще глубже и интереснее, потому что речь на этот раз идет не о детях, а взрослые хоронят взрослого, и никто не балует, не шалит, не мерзнет, а все полны любви и чувства, каждый по-своему; однакоже, несмотря на все это, картина Кнауса оригинальнее и сильнее.