У дядьки судорожно дёргается кадык. Он силится что-то сказать, но не может. Речь возвращается лишь со второй попытки:
— …ключи!
— Что — ключи?
— Они в кабинете управляющего.
— Ну так принеси. Он, — Гастрит кивает Косте, — тебя проводит.
Костя кивает в ответ. Держит кассира под прицелом, следует за ним в коридор, начинающийся сбоку от стойки.
— Ты — на шухере у окна. Гляди в оба! — слышит он за спиной распоряжения Гастона. — Ты подгребай сюда бабки. Ты стань у входа, вы двое держите их на мушке…
«Грамотно», — думает Костя, пока дядька отпирает дверь в кабинет управляющего. Щёлкает выключателем, над потолком вспыхивает люстра. В ярком свете, словно мальчишки на летнем берегу реки, нежатся обитые бархатом кресла-пузаны. Шкаф во всю стену, широченный стол с бумагами и банковскими книгами; с краю приткнулась чёрная штуковина, от неё в угол течёт аспидный хвост-провод. Небось, тоже что-то электрическое, лучше не трогать!
— Ключ где?
— Станислав Евграфович в столе держат-с.
— Бери и пошли!
Кассир бочком протискивается мимо стола, дёргает ящик.
— Заперто!
— А ну, отзынь.
Держа кассира на мушке, Костя обходит стол.
— Который ящик?
— Верхний.
И правда заперто, не соврал банковский. Куда ему баки вкручивать: вон, в угол забился, рожа белей извёстки. Того и гляди, в ящик с перепугу сыграет.
— Спокойно, дядя. Стой, не мельтеши. Дыши ровно, я разберусь.
Зря, что ли, Филин фомку в кармане носит? Пригодилась, родимая. Стол на вид солидный, а замо̀к на ящике хилый: крак! — и готово.
— Этот ключ?
— Он самый, не извольте сомне…
— Сейф где?
— Там.
— Где «там»?
— Вы только не стреляйте! В зале сейф.
— Зал где?!
— В кассовом зале! Там, где ваши. Сзади, за перегородкой.
— Веди.
«Гро̀ши, — думает Костя, топая обратно. — Теперь заживём! Студент Дуняшу за себя возьмёт, хату на Москалёвке поставят…» Он прямо видит её, Дуняшину хату. Белёные стены расписаны васильками, в красном углу — иконы и вышитые рушники. Да, и люстра. Электрическая! Люстра обязательно — в горнице, над столом.
3
«Присягу, должно быть, принимают».
Губернский город Х встретил Алексеева метелью.
— Носильщик!
— Здесь, ваше благородие!
— Извольте взять мой саквояж.
— С нашим удовольствием!
Фуражка с кокардой. Смазные сапоги. Брезентовый фартук поверх тулупа. Гулкий нутряной бас. Ухмылка, блеск зубов. Борода раздвоена, как хвост ласточки. Машинально фиксируя в памяти детали колоритного облика, Алексеев глядел, как носильщик подхватывает саквояж — ничтожная ноша для такого медведя! — и вразвалочку топает по перрону, озираясь через плечо: следует ли за ним пассажир?
— Не отставайте, ваше благородие!
— Что это у вас? Никак, ремонт?
— Ага, строимся. Аккурат в прошлом годе начали-с. По проекту господина Загоскина, Илиодора Илиодоровича, дай ему бог всяческого здоровья…
— Так ты, я вижу, братец, человек образованный? В курсе событий?
— Шутите, ваше благородие? Наши науки — ноги да руки! А Илиодора Илиодоровича я знаю, не без того. У ихнего брата Сергея Илиодоровича особняк на Мироносицкой, моя благоверная там в прислуге. Когда к ней захаживаю, мне чарочку подносят. И калач дают на заедки. Было дело, летом трухлявый клён падать вздумал, так я держал, пока детей из сада не повыгоняли. Спину по сей день ломит, ну да ничего, оклемался. Сергей Илиодорович меня назвал Ерусланом Лазаревичем и велел заходить, не чинясь. Вы не знаете, ваше благородие, кто он таков, этот Еруслан?
— Богатырь он, братец. Славный и могучий.
— Богатырь? А я, дурак, боялся, что жид.
— Отчего жид, если Еруслан?
— Так ведь Лазаревич! К Сергею Илиодоровичу товарищ приходил, тоже из строителей — Мелетинский Моисей Лазаревич. Он жид, я точно знаю…
«Витязь, — подумал Алексеев. — Ох, не везёт тебе, витязь. Как пряму ехати — обрезану быти».
В вокзале царила неразбериха. Сновали рабочие, таскали доски, носилки с кирпичом, ведра раствора, изразцы для облицовки стен. Пассажиры, прибывшие на поезде, и местные, кто явился встречать друзей и родственников, путались в лабиринте строительных лесов, уворачивались от мальчишек-посыльных, бранились, когда сверху на них сыпалось, шлёпалось, падало. Если дело и не заканчивалось смертоубийством, так только чудом. Где-то играл оркестр, но Алексеев не видел, где. Вальс «Le sang Viennois» кружился в метели роем июльских бабочек, вдохновенный Штраус вливал венскую кровь[7] в жилы провинциального вокзала, и контраст с грязью и суетой был таков, что хоть сейчас на сцену. Носильщики, скрипки, рабочие, виолончели, раствор, валторны, посыльные, альты; всклокоченный начальник станции размахивает руками, бежит вприпрыжку, на три четверти, и лицо его, как и вальс, задорное, сентиментальное, всё сразу…