Сейчас он выйдет на Банхофштрассе, свернет направо, затем еще раз направо, по Дюрренхофштрассе до Регенсбургерштрассе — Адальберт с наслаждением вспоминал названия улиц, — потом на Хайнштрассе, и налево начнется Воданштрассе…
На пороге того, к чему стремился все последние месяцы, он ощутил новый приступ страха. Мог ли он быть уверен, что их дом не находится под постоянным наблюдением американской службы безопасности? Если дом цел и Ангелика по-прежнему живет там, у американцев были все основания предполагать, что хозяин в конце концов вернется. Захватить бригадефюрера СС — одного из ближайших помощников Кальтенбруннера, сидящего сейчас на скамье подсудимых во Дворце юстиции, — для американцев достаточный соблазн. Шрам, изуродовавший Адальберта, вряд ли оградит его от подозрений: если его схватят и начнут разматывать всю историю с операцией и получением документов… достаточно будет одной-двух недель, чтобы установить его подлинную личность. Словом, собственный дом может оказаться для него не обретенным раем, а элементарной ловушкой.
Пострадает и Ангелика — ведь она, подобно жене Крингеля, наверняка сочинила какую-нибудь легенду о причине столь долгого отсутствия мужа. Если он вдруг появится и будет опознан американцами, не поздоровится и ей.
Но даже если допустить, что все обойдется и его возвращение в Нюрнберг не вызовет ни у кого подозрений, как, какими глазами посмотрит на него Ангелика, что она почувствует, увидев его обезображенное лицо? Ей наверняка будет противно прикоснуться к нему не только губами, но даже просто ладонью… Конечно, она постарается скрыть свое отвращение, но что она будет испытывать, целуя урода, ложась с ним в постель?
Адальберт взглянул в покрытое слоем пыли окно в надежде увидеть вокзальные огни, но за вагонными окнами был мрак, ни одного луча света. Проход к тамбуру мгновенно заполнился людьми; столпившись в узком коридоре, они подталкивали друг друга, держали над головами багаж, спотыкались, падали, ругались, устремившись к выходу. Однако вагон вновь тряхнуло, и уже почти остановившийся поезд неожиданно набрал скорость. Люди разочарованно примолкли.
Декабрьский ветер свистел в оконные щели. Адальберт поежился в своем слишком просторном, с чужого плеча, пальто, купленном на берлинском рынке, вслушался в приглушенный стуком колес разговор, который вели соседи. Нюрнбергский суд над руководителями нацистской партии волновал многих. Адальберт вернулся мыслями к осенним дням, когда газеты писали, что процесс вот-вот начнется, а завсегдатаи пивных, кинотеатров и черного рынка были настроены весьма скептически. Вряд ли, уверяли они, процесс вообще состоится, ведь он будет на руку главным образом большевикам, еще больше усилит Советскую Россию — разве Запад пойдет на это? За прошедшие месяцы пропаганда сделала свое дело: теперь все больше было тех, кто поддерживал идею суда, кто обвинял Гитлера во всех бедах, которые обрушились на Германию…
Такие высказывания, несмотря на владевший Адальбертом страх, не могли оставить его равнодушным. Нацист до кончиков ногтей, он кипел от ненависти, слыша, как поносят Гитлера и его соратников те самые немцы, которые еще недавно встречали их бурей восторга. Когда один из пассажиров обратился к нему с сочувственным вопросом: «Где это тебя так изукрасили, приятель?» — Адальберт мрачно ответил:
— В Аушвитце.
— Вон оно что! — послышалось в ответ. — Ты, выходит, как нынче говорят, жертва фашизма? Чего молчишь-то?
— Сегодня зубным врачам в Германии приходится рвать зубы пациентам через нос, — вступил в разговор человек в ободранной солдатской форме.
— Это еще почему?
— Почему? — не торопясь повторил бывший солдат. — Да потому, что немцы боятся открыть рот. — И добавил: — Ах, если бы мы не начали эту, как потом стали говорить, навязанную нам войну…
«Иронизируешь, подонок?» Адальберт мысленно выругался.
— А ты подумал, где бы мы сейчас были, если бы нами не руководил фюрер? — вступил в разговор один из соседей Адальберта.
— Могу ответить, — сказал солдат, — спокойно спали бы у себя дома, в своих постелях, вот где!
Разговор снова вернул Адальберта к мучительной мысли: что ждет его в Нюрнберге? С тех пор как он еще на берлинском вокзале, одной рукой прижимая к груди свой драгоценный, хотя и значительно полегчавший рюкзак, а другой пробивая себе путь среди устремившейся к вагону толпы, втиснулся в узкий проход, а потом отвоевал себе место с краю, закрыл глаза и отключился от всего, что осталось позади: от берлинских развалин, подвалов, где провел так много ночей, от дома Крингеля, от Марты и старика Кестнера, с которым часами беседовал о настоящем и будущем Германии, от больницы, где сделали из него урода, — с тех пор мысли о доме и Ангелике не оставляли его…