Адальберт бесцельно бродил по Берлину и читал написанные от руки объявления, наклеенные в великом множестве везде, где только можно прикрепить листок бумаги: на остатках стен, чудом уцелевших театральных тумбах, на стволах деревьев и скамейках. «Меняю ручные часы фирмы „Лонжин“ на десять килограммов картофеля…», «Отдам золотое кольцо (обручальное) за три килограмма копченой колбасы и банку натурального кофе…», «Хороший, слегка поношенный мужской костюм меняю на пять ведер угля…». Казалось, великая Германия, на которую еще недавно работала вся Европа, Германия, вывозившая из захваченных земель не только зерно, сало, мясо, но и сокровища культуры, теперь стоит перед миром в рубище, с рукой, протянутой за подаянием.
Научила ли эта война чему-нибудь самого Хессенштайна? Только один горький урок он вынес: немцы оказались недостойными своего фюрера. Но настанет день…
А пока что Адальберту приходилось думать о еде и ночлеге. Продукты он выменивал на черном рынке — казалось, весь Берлин стал сегодня черным рынком: чуть ли не на каждом углу, чуть ли не на каждой площади среди развалин люди что-то предлагали, меняли, продавали. Но главный рынок возникал ежедневно около десяти часов утра в Тиргартене у Бранденбургских ворот.
Первыми тут появлялись дети. Они продавали, выменивали на съестное табак или сигареты, неизвестно откуда добытые. К одиннадцати часам торговля была в разгаре. Бесцельно, медленно Хессенштайн проталкивался в бурлящей толпе, обеими руками прижимая заветный рюкзак. Выменяв или купив продукты, которых должно было хватить на ближайшие сутки, и сложив их в рюкзак поверх грязного белья, прикрывавшего драгоценности, он продолжал слоняться по рынку. Другого занятия у Хессенштайна не было.
Два противоречивых желания жили в нем. Он боялся встретить кого-нибудь из бывшей жизни, боялся, что его узнают и, желая выслужиться перед русскими, донесут на него. И вместе с тем хотелось увидеть человека, с которым у тебя было общее прошлое, верного идеям фюрера, так же, как и ты, ненавидящего славяно-монгольские орды, пришедшие с востока и раздавившие все, что тебе было дорого, человека, с которым можно было бы поговорить по душам, посоветоваться, как жить дальше. Хессенштайн бросал мимолетные взгляды на шныряющих в толпе людей и тут же снова отворачивался, боясь быть узнанным.
Он выбрался из толпы, похожей на кипящее варево, он не мог больше видеть этих людей; хотелось остаться одному где угодно, найти пустынный переулок, втиснуться в щель между развалинами, только бы остаться одному. Он снова начал бесконечный путь по берлинским улицам. И вдруг остановился: на сохранившейся стене дома, из которого была точно вырвана плоть — очевидно, ударом снаряда, — он увидел запорошенную цементной пылью надпись: «ВИЛЬГЕЛЬМШТРАССЕ».
Почему Хессенштайн вздрогнул? Почему остановился как вкопанный? Он вспомнил… Здесь, на Вильгельмштрассе, находилось здание, которое значило для него больше, чем Мекка для мусульманина, — Имперская канцелярия.
Он подошел ближе. Руины, каких в Берлине тысячи… «Вот все, что осталось от резиденции рейхсканцлера, от великой германской империи!» — мысленно с горечью произнес он.
Хессенштайн на минуту закрыл глаза. Ему представилось, что священное здание Имперской канцелярии снова возвышается над Германией, целое и невредимое, он видел стоящих на посту солдат вермахта и эсэсовцев в черных мундирах.
Он огляделся. Только серо-зеленый прямоугольник бетонной крыши отличал эти руины от других. Несколько десятков немцев, равнодушных по виду, смотрели на останки былого величия.
«Нет! — молча крикнул Хессенштайн. — Я не продам тебя, мой фюрер, ни живого, ни мертвого!» Он чуть приподнял руку в нацистском приветствии, но тут же поспешно опустил ее и сделал вид, что копается в своем рюкзаке.
Потом Хессенштайн выпрямился и быстро пошел прочь от этого места, где покоились его мечты, его вера… Куда? Снова к Бранденбургским воротам, на рынок, куда же еще…
В то июньское утро Адальберта, коротавшего ночь в очередном подвале, набитом такими же бездомными, как и он, разбудил доносившийся откуда-то издалека голос.
Адальберт не сразу сообразил, что голос усилен мощными громкоговорителями, не мог понять, откуда он доносится, и еще не разбирал слов, хотя речь была явно немецкая. Подвал был уже наполовину пуст, а остальные люди, видимо, только что проснувшиеся, так же, как и Адальберт, приподнимались со своих каменных постелей и поворачивали головы, прислушиваясь. Прижав к груди рюкзак, Хессенштайн вслед за другими выкарабкался наверх. То, что он увидел, еще больше удивило его: из всех щелей и подвалов поспешно вылезали люди, разбуженные звуками репродукторов, и устремлялись к центру города.