В такой обстановке все попытки добиться от него высказываний, которые бы недвусмысленно свидетельствовали о занимаемой им позиции, были обречены на провал. Казалось, у Риббентропа уже не оставалось никаких точек зрения или мнений ни о чем, в состоянии ни о чем нет своего мнения, одна только пассивность и отсутствие целостности личности — в качестве оправдания он привел то обстоятельство, что, мол, всегда повиновался одному только Гитлеру. С одной стороны, если верить Риббентропу, он при поддержке Гитлера лишь выполнял свой долг, с другой — постоянно предостерегал французов и англичан насчет Гитлера. К тому же, припомнил Риббентроп, однажды — это было в 1940 году — Гитлер так накричал на него, что после этого он утратил всякую способность возражать ему.
Предстоящий процесс вселял в него ужас.
Риббентроп постоянно жаловался на то, что ему, дескать, вовсе не оставляют времени на подготовку своей защиты, и надеялся на перенесение процесса на более поздний срок. Казалось, он страшится того дня, когда его прошлое станет всеобщим достоянием, когда он вынужден будет публично представлять оправдание своей деятельности в нацистский период. Он предполагал, что многие из обвиняемых, в особенности политики со стажем, такие, как Папен и фон Нейрат, которые не без его участия были оттеснены далеко на задний план, примутся яростно порицать его лично и Гитлера за безответственную внешнюю политику, ввергшую Германию в военную катастрофу. И без конца повторял: «Нет, правда, этот процесс — великая ошибка. Требовать от немцев обвинять немцев — игра нечистая». Он подумывал и о том, как избежать публичного выступления на суде, загодя и без вникания в детали признав свою вину, сдаться на милость американским властям. Но ничего из этого не вышло, и Риббентропу приходилось преодолевать свои страхи составлением бесчисленных меморандумов и глотанием снотворных таблеток.
Яльмар Шахт
Шахт разделял презрительное отношение Геринга к Риббентропу, презирал Геринга, как и Геринг его самого, и, как и Геринг, был склонен к самолюбованию. Ни о какой взаимной симпатии в среде бывших самозваных вершителей судеб Третьего рейха речи не было и быть не могло. И ненасытное стремление Геринга к первенству и лидерству во всех областях не могло не войти в конфликт с подобными же проявлениями Шахта. Это наглядно продемонстрировало даже тестирование на IQ.
В действительности Герингу, к его великому неудовольствию, так и не суждено было оказаться на первом месте (см. соотв. табл.). Первое место досталось его извечному сопернику и противнику, этому «финансовому колдуну» Яльмару Шахту. Это оказалось полной неожиданностью для Геринга, но не для Шахта, предпочитавшего не делать секрета из того, что он из всех обвиняемых этой тюрьмы действительно невиновен. И к тому же самый умный. Стоит упомянуть, что его возмущение по поводу того, что он оказался в одной упряжке со сторонниками Гитлера в подобной же ипостаси, не было совсем уж безосновательным, ибо Шахт ко дню доставки в эту тюрьму в день капитуляции 10 месяцев успел провести в нацистском концлагере, куда был брошен по обвинению в саботаже. И всех, кто посещал его, Шахт немедленно ставил в известность о том, что нынешний его статус — досадное недоразумение, что он надеется на скорое завершение процесса и скорое повешение всех истинных преступников, а также на скорое возвращение в родные стены.
— Я полностью доверяю судьям и не опасаюсь исхода этого процесса. Кое-кто из обвиняемых невиновен, но большинство — самые настоящие преступники. Даже Риббентропа, и того следует вздернуть — за его глупость, нет на свете преступления хуже, чем глупость.
Не скрывая своего возмущения тем, что его содержат здесь наряду с настоящими преступниками, Шахт рассчитывает, что процесс не затянется надолго. Я высказал мнение, что, мол, исход его в значительной мере зависит от того, как поведут себя обвиняемые и что станут говорить.
— Что касается меня, то мне потребуется от силы полчаса, поскольку всем и каждому известен факт моей оппозиционности агрессивной политике Гитлера. Именно за это он заточил меня в концентрационный лагерь, где я пробыл 10 месяцев, и после этого меня тащат сюда как военного преступника. Вот что меня больше всего возмущает.
— Но вы же должны понять, что правительству Рейха за многое придется держать ответ, — пытаюсь вразумить его. — И, разумеется, никто из действительно невиновных не будет осужден.
— В этом я не сомневаюсь. Поэтому я со спокойной совестью и оцениваю происходящее здесь, чего другие господа сказать о себе не могут. Каждому известно, что я был противником войны. Это упомянуто даже в книге посла Дэвиса «Московская миссия». Я лишь стремился поднять германскую промышленность. И пресловутое «финансовое колдовство» состояло лишь в действенном сосредоточении и использовании финансовых механизмов и средств Германии. Единственное, в чем меня действительно можно обвинить, так это в нарушении Версальского договора. Но если это считать преступлением, то и самим судьям неплохо бы в нем покаяться. Англия не только молча взирала, как мы вооружались, а даже в 1935 году заключила с нами пакт, согласно которому численность наших военно-морских сил ограничивалась одной третью от военно-морских сил Великобритании. Когда мы вводили всеобщую воинскую обязанность, никто из мировых держав и не пикнул. Их военные атташе присутствовали на наших военных парадах и видели все своими глазами. И даже наши агрессивные методы находили понимание. После попытки применения санкций к Италии захват Эфиопии все же был признан. Когда русские напали на Финляндию, никто и пальцем не шевельнул. Нет, трудновато им будет выстроить обвинение на несоблюдении Версальского договора. Даже американские банкиры давали нам деньги взаймы, чему я всегда противился, поскольку речь шла о том, чтобы выполнять их поручения и поддерживать искусственное состояние, которое долго сохраняться не могло.
Признаюсь, у меня хватило глупости на первых порах поверить в мирные намерения Гитлера. Я лишь в той степени поддерживал ремилитаризацию, в какой она могла способствовать безопасности Германии. Но мое недоверие росло по мере того, как все больше средств выделялось исключительно на вооружение. А пелена с глаз упала тогда, когда он сместил с должности начальника штаба генерала фон Фрича, тот всегда был противником агрессивной войны, а на его место сунул своего лакея Кейтеля. Я пытался попридержать деньги, не позволить транжирить их на дальнейшее вооружение, в результате чего меня просто вышвырнули. По мере роста его агрессивности, мои позиции слабели. Кончилось все тем, что он в 1944 году упрятал меня в концлагерь.
Что до антисемитизма, то еще в 1934 году я сумел добиться от него заверения, что на промышленность это не распространится, и пока я находился на посту, никакой дискриминации не было. Истинную причину следует искать не в расовой чистоте — это нонсенс. Речь шла о том, чтобы потеснить евреев среди представителей свободных профессий. А об ужасах и злодеяниях я впервые услышал во Флоссенбурге, где был интернирован. Мне рассказывали о том, как людей в каком-нибудь лесу раздевали догола и потом вели на расстрел. Кошмар. Меня в ужас приводила мысль о том, что живым из этого лагеря выбраться никому еще не удавалось. А меня они решили не трогать только потому, что я потенциально мог сгодиться в качестве предмета каких-нибудь торгов, как заложник.
Ганс Франк
Не все обвиняемые разделяли цинизм Геринга или чувство попранной невиновности Шахта. Двое, может быть, трое из них обнаруживали некоторые признаки раскаяния. Одним из таких был Ганс Франк, бывший генерал-губернатор оккупированных районов Польши, незадолго до описываемых событий перешедший в католичество. Обычно он сидел в своей камере, углубившись в Библию или какое-нибудь произведение немецкой классической литературы и мизинцем перелистывая страницы (во время неудавшейся попытки самоубийства после ареста Франк серьезно повредил сухожилия обеих кистей. Пальцы рук практически утратили подвижность, и иногда он держал левую руку в перчатке). Зажившая рана имелась и в области шеи — еще одно свидетельство попытки самоубийства. Те, кому пришлось допрашивать Франка, характеризовали его как человека, склочного к брюзжанию и уходу от ответов на поставленные вопросы. Рассказывают даже, что Франк, покидая кабинет следователя, в гневе выругался («Свинство!»). Тем большее удивление у меня вызвало то, что бывший генерал-губернатор Польши был сама любезность и предупредительность и не скрывал испытываемого им раскаяния, в то же время отчаянно и не без стилистических достоинств кляня во все тяжкие Гитлера.