Выбрать главу

— Кажется, так. Добрейшая, впрочем, чудачка.

— Тетка композитора Скрябина?

Но об этом он ничего не знал…

В заключение Лацис, очень по-мужски и по-мальчишески, предложил мне командовать вторым взводом своей роты, так как «взводный там очень слаб». Я изъявил согласие. Но из моего столь неожиданного «повышения по службе», которым я был всецело обязан все той же сцене в соборе, ничего не вышло. Плеврит и внезапная вспышка туберкулеза, как косарем, отсекли этот краткий (первый, но не последний) военный эпизод моей биографии. Я снова жил в Москве и пил молоко «по рецептам».

С Лацисом мне и при желании не удалось бы повстречаться: по примеру отца, и он «отдал душу свою за други своя» чуть ли не в первом бою с «белополяками». Пока я жив, память об этом удивительно чистой души юноше не померкнет. {-32-}

…Я позволил себе вдаться в такие подробности лишь потому, что куда более подробно обо всем этом рассказы вал Борису Леонидовичу во время одной из ближайших наших встреч.

— Как это все интересно, Коля! Ведь мы, горожане- интеллигенты, засев в своих берлогах, многим больше теперь оторваны от народа, чем то было до революции. То есть если, конечно, заниматься народом и револю цией всерьез и вплотную: попросту быть партийцем. Но уж тогда не в Наркомпросе, куда все набежали со своими обносками, с «Фребелем» и с «Психологией» Челпанова. А так — не только на уральский завод (да навряд ли он сохранился), и на дачу-то, в деревню, не поедешь. Очень им нужны наши «керенки» или папины этюды, даже если на них изображен чуть ли не весь Третий Интернационал. Я вам когда-нибудь покажу. А вы все это видели своими глазами. Вам можно позавидовать! Скверно только, что вы заболели, но, даст Бог, скоро поправитесь… Как хорошо вы мне все это рассказали — и про город, и про «стихийную безликость» и дурачков-офицеров, и, — у него дрогнул голос, — про партийца Петю. Он — прелесть! Мы же здесь только варимся в соку собственной горечи… А кто вам сказал, что он погиб?

— В Москву приехал один бывший однополчанин, студент-медик. Его направили в Петроград, в Военно- медицинскую академию, где он раньше учился. Он-то и побывал у меня проездом…

— Как его жаль! Вы не смейтесь, что я вместо вас по нем роняю слезы, — (я и не думал смеяться). — Вот сели бы и написали о нем рассказ.

— Ну что вы, Борис Леонидович! Для рассказа этого слишком мало.

— Что значит «слишком мало»? Для «Пинкертона», конечно, слишком мало, но я ведь — не о «Пинкертоне». — NB! Я никогда не читал «Пинкертона», как, надо {-33-} думать, и Борис Леонидович ). — И потом: в обыкновении каждого зерна давать росток. Глядишь, и рожь заколосится. Я вам больше скажу: удивительнее то, что и лежа у себя на печи — на буржуйке, правда, не разляжешься! — я все так примерно себе и представлял. Надо только немного (а лучше много!) знать жизнь и секрет ее верстака. Попав под перо — тех, кто любит ее верстак, конечно, и желает ей успеха, — жизнь доскажет все то, на что не дала нам взглянуть. В мастерской искусства все нити — Ариаднины нити: они не только уводят, но и приводят , и обязательно к самой сути. Вот она даже до Скрябина довела…

Реализм — это не направление, — так продолжал он, — а сама природа искусства, сторожевой пес, который не дает уклониться от следа, проложенного Ариадниной нитью. Вот только найти такой клубок! И если мы, пишущие, все больше отмалчиваемся, не говорим о том, что у нас творится под носом, так это от робости, глубоко нехудожественной, от того, что мы все еще в обалдении от новизны происшедшего, а может, и с голодухи. Революция! Бог ты мой! Прямая дорога или в крутых поворотах, а жизнь-то все та же. Да и не так мы избалованы прямизной. Был и пятый год, и война. История — она как изоляция на проводе: электричеству она не помеха. Ваш Петя с его улыбкой — я опять раз ревусь! — разве это не жизнь, самая настоящая молодая жизнь, обычная и неслыханно необычная, какой всегда была? И что конец ему пришел, тоже жизнь. Ведь и Петя Ростов погиб. А ново здесь только то, что для его большевика-отца революция была идеалом и целью, а для него — жизнью и обстановкой. Вот он и разбирается в ней, и порой попадает впросак и в дураки — тоже как всегда. Правда, теперь он-то уж ни в чем не разбирается: он погиб… И он не граф и не Ростов, а просто Петя, и русский только наполовину. И он быстрее взбежал по лестнице чувств и решимости, чем взбежал {-34-} бы до революции — тем более если б не был партийцем, как его отец. А вы говорите: слишком мало. И ведь так хорошо рассказали…

Я промолчал. Неужели он не догадался (или все-таки догадался?), что потому-то я обо всем и рассказал так подробно, что по малодушию, не полагаясь на собственные силы, хотел ему передоверить испытанное? Не будь его, я был бы смелее… Когда мне случалось при сестре Ирине говорить Борису Леонидовичу о своих впечатлениях большой (по тогдашним моим годам) давности, она не раз с удивлением меня спрашивала, почему я раньше об этом молчал. Как мог я ей объяснить (и тем более при нем!), что не люблю бесполезных разговоров, последствий же жду только от него, а никак не от себя, — это было бы слишком горьким признанием…