Выбрать главу
Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.

Нет, память не затянуло густым туманом. Вспоминается и то, и другое. Но во имя воссоздания целостного образа Бориса Пастернака я многое сознательно заслонил дымовой завесой, оставив открытыми лишь отдельные островки, залитые слепящим светом, как на полотнах великих мастеров Возрождения — des éclaircies (просветы), уясняющие единый смысл этой прожитой в радостях и печалях жизни большого художника, мыслителя, человека. Так поступал я в уже написанных главах, так буду поступать и в дальнейшем.

Но возвратимся к прерванному рассказу.

На Волхонке, 14 водворилась молодая хозяйка, первая жена поэта, Евгения Владимировна Пастернак, урожденная Лурье. Никогда не испытывал я ревности к женам своих друзей, хотя читал и слышал об этом будто бы широко распространенном чувстве. Напротив, я и на них распространял свое дружеское расположение, а иногда и любовь, если иная из них меня привлекала качествами женского ума и сердца. Меньше всего я {-61-} решался о них судить по первому впечатлению, проявляя в этих случаях несвойственную мне особую осторожность и пристальную осмотрительность (о том, что честь друга была для меня чуть ли не дороже моей собственной, я даже не считаю нужным говорить — это само собой разумелось). Мне всегда казалось, что пресловутая «ревность друга» — чисто женская выдумка. В ожидании по меньшей мере почтительно- дружеских новых отношений я поспешил на Волхонку тотчас же по возвращении молодых из Петрограда, где жительствовала тогда мать Евгении Владимировны. Борис Леонидович представил меня хозяйке дома как «моего молодого друга». Я приложился к ее руке и начал с ней «непринужденно» болтать (я все-таки получил вполне порядочное домашнее воспитание) с целью поближе к ней приглядеться. При всей своей меня никогда не привлекавшей в женщинах анемичности она была скорее миловидна. Большой выпуклый лоб, легкий прищур и без того узких глаз (быть может, она тому научилась во ВХУТЕМАСе, занимаясь живописью в классе художника Фалька?); таинственная, беспредметно манящая улыбка, которую при желании можно было назвать улыбкою Моны Лизы; кое-где проступившие, еще бледно и малочисленно, веснушки, слабые руки, едва ли способные что-то делать. Моя предумышленно старомодная учтивость ей, кажется, понравилась, как, впрочем, и Борису Леонидовичу, более привыкшему к тогдашней моей молодой экспансивности.

В ответ на мой — вовсе не призывавший к исповеди — вопрос о ее петроградских впечатлениях она неожиданно заявила, что очень огорчена переменой фамилии:

— Я так просила Бореньку, чтобы он принял мою девичью.

Но, не дав мне проронить ни слова (да я бы и не проронил), Борис Леонидович с каким-то покривившим- {-62-} ся лицом уже загудел с явно наигранной веселостью:

— Видите, какой она еще ребенок? Я ей сказал напрямки, что уже кое-что напечатал за своей подписью. Наконец, это фамилия папы, а того, что он сделал, хотя бы в общении с Толстым, уж никак не вырубишь топором! А она — все свое!.. Но простите, Коля, я пойду ставить самовар.

Обычно я ему при этом ассистировал. У него был свой, особо рациональный метод топить печи и ставить самовары. Он, как, впрочем, и я, любил развлекаться незатейливой работой по дому.

То, что я услышал, едва Пастернак ушел в кухню, было по меньшей мере нерасчетливо. Ни с того ни с сего Евгения Владимировна мне поведала, что их поженил ее брат (в дальнейшем называемый Сеней).

— Сеня, он самый умный в нашей семье, прямо сказал Боре, чтобы он на мне женился. Не моргнув глазом я выдержал и это, но она разговорилась…

Тут вошел с бурлящим самоваром Борис Леонидович.

— Ну как? — спросил он и тут же перевел петроградскую тему на новые рельсы. Он заговорил об их посещении Эрмитажа, не заботясь об обычной для него яркости формулировок. Запомнилась только одна фраза: — Рембрандт? Это тьма египетская, сквозь которую проступают образы и людские положения потрясающей психологической точности, будто он уже читал Достоевского и Фрейда.

Я ушел непривычно рано с тяжелым чувством. В какое смешное положение она его ставила! «Господи, даруй зрети мне прегрешения моя и не осуждать брата моего» (то есть, в данном случае, сестру мою)! — вспомнил я слова из молитвы, сложенной св. Ефремом Сириным.

Пять дней я не был на Волхонке. Видался только с {-63-} моей будущей женой Ниной Павловной, с сестрой Ириной и с Александром Леонидовичем. Всем им, кривя душой, говорил, что Евгения Владимировна «очень милая» — из уважения к избраннице дорогого мне человека. До конца их брака (да и позже, когда это уже не имело никакой цены) я держался с ней преувеличенно учтивого тона. Никогда насчет нее не судачил, хотя и видел ее насквозь с возраставшей прозорливостью.