Выбрать главу

Вот уж «на ловца и зверь бежит»! Я только однажды видал Тухачевского, мельком, в вестибюле ВОКСа, он прощался долгим дружеским рукопожатием с Кулябкой — небольшого роста, со всем нам по портретам хорошо знакомым лицом. Через несколько дней газеты оповестили читателей о его участи. А впрочем, Кулябке посчастливилось: он был реабилитирован в 1953 году и несколько лет прожил в Крыму по состоянию здоровья. Потом он умер. Любил он — в меру своей способности любить — и Пастернака, которому нравилась его щеголе- {-67-} ватая внешность (он доводился племянником известному директору царского департамента полиции той же фамилии).

Весной предстоял отъезд Пастернаков в Берлин, где жил Леонид Осипович с женой и обеими дочерьми, никогда не перестававший быть советским подданным (с приходом к власти Гитлера он перебрался в Лондон). Наше правительство ни к чему его не принуждало, памятуя о его близости к Толстому. В день годовщины Октябрьской революции он аккуратно посещал Советское полпредство (позднее — посольство). Так было в Берлине, так и в Лондоне.

За несколько недель до отъезда в Германию Бориса Леонидовича и его жены вышло наконец первое московское издание книги его стихов 1917 года «Сестра моя жизнь». Она ходила в списках уже давно, начиная с 1919 года, но автор почему-то решительно запретил мне знакомиться с нею до ее напечатания. Тот же авторский запрет распространялся также на «Близнеца в тучах» и «Поверх барьеров». Его ослушаться я не посмел. Но вот книга вышла и была мне подарена с надписью карандашом (чернила на скверной бумаге расплывались): «Дорогому Николаю Николаевичу Вильяму — с любовью, с юмором и почти по-отечески. Б. Пастернак». Странно даже! Но я не сразу был ею захвачен. На ее одоление потребовалась неделя. А я ведь знал уже многое из четвертой книги поэта «Темы и вариации» — не только циклы «Разрыв» и «Болезнь», но и весь Пушкинский цикл. Последний я даже перевел для немецкого журнала «Osteuropäische Rundschau», издававшегося бывшим профессором Московского университета Артуром Лютером, учеником Веселовского и Стороженки.{-68-}

Я совершенно позабыл этот перевод. Помню только, что строфу

Скала и шторм и — скрытый ото всех Нескромных — самый странный, самый тихий, Играющий с эпохи Псамметиха, Углами скул пустыни детский смех…

я передал так:

Nur Fels und Sturm, nur — spürest du es denn auch? Das allerleiseste, das älteste beiweitem. Das Lächeln, das seit Psametiches Zeiten Umspielt der Wüste kindlich-milden Hauch.

Скажу без ложной скромности: Пастернак шумно восторгался моими переводами; но вдруг заметил:

— А все-таки надо, чтобы сами немцы меня переводили. А так это больше похоже на обычную нашу саморекламу. Но отошлите! Обязательно отошлите! Нет, очень хорошо! Вас можно поздравить!

Этого было достаточно для того, чтобы стихи остались неотосланными. Артуру Лютеру я написал, расходясь с истиной, что мои переводы не были одобрены автором, а потому не могут быть напечатаны. Я очень гордился этим своим «самоотверженным поступком», стихи же предал сожжению… Знал я также и другие стихотворения из «Тем и вариаций»: «Спасское», «Так начинают», «Шекспира», «Мефистофеля», «Маргариту», наверное, и другие.

В «Маргариту», как это часто бывает, я был некоторое время влюблен, читал ее моим друзьям (большинство из них были горячими почитателями Пастернака):

Разрывая кусты на себе, как силок, Маргаритиных стиснутых губ лиловей, Горячей, чем глазной Маргаритин белок, Бился, щелкал, царил и сиял соловей.
Он как запах от трав исходил. Он как ртуть Очумелых дождей меж черемух висел. {-69-} Он кору одурял. Задыхаясь, ко рту Подступал. Оставался висеть на косе.
И, когда изумленной рукой проводя По глазам, Маргарита влеклась к серебру, То казалось, под каской ветвей и дождя, Повалилась без сил амазонка в бору.
И затылок с рукою в руке у него, А другую назад заломила, где лег, Где застрял, где повис ее шлем теневой, Разрывая кусты на себе, как силок.