А вы воспарили в сферы истории и, выдвинув концепцию, обеднили жизнь поколений, а сколько их уже сошло в могилу с другими словами, с другими убеждениями и верой во что-то… Бойтесь концепций! Вы меня сделали завершающим камнем поэтической арки. Это — иллюзии гегельянства, над которыми смеялся Коген. А в ОПОЯЗе Шкловский (или кто там еще?) толкует о «приемах», о «развертывании сюжетов» и так далее. Это тоже концепция, и предурная. Как будто писатель все что-то мастерит, клеит и расправляет пружины, а не ловит дары Терека жизни. Это все у них — от Маяковского с его смешным предпочтением (себе в ущерб и себе вопреки) любого жалкого человеческого рукотворства — жизни или уж по крайней мере природе. Я вас слушал с увлечением тонкостью ваших наблюдений, вашей молодой эрудицией, превысившей мои обрывки знаний, удивлялся вашему аналитическому таланту. Нет, я не золочу пилюли! Но ваша концепция несостоятельна. Простите, что я вам так решительно это говорю. Но мне хотелось бы уберечь вас от завирания. Оно губит способности, даже талант. А им вас Господь не обделил.
Я был раздавлен. А ведь в начале встречи все было так хорошо! Но я тотчас же с ним безоговорочно согласился.
Тем более я не понимаю, почему отнюдь не в первом письме из Берлина (датированном 23 ноября 1922 года) Борис Леонидович счел нужным возвратиться к тогдашнему нашему разговору. «Не отступайте, — писал он, — {-88-} от той работы, которую Вы — вот это, наверно, напрасно! — задумали представить в качестве зачетной! Я не знаю, какими словами заклясть Вас, чтобы Вы уверовали в их настойчивую нешуточность. Сохрани Вас Бог отложить хоть на время ее или в ней усомниться, почерпнув для того сомнения в современном окружении, только этим и богатом. Меня и тогда Ваша заявка поразила исчерпывающей полнотой и цельностью расположения тем. Мне не хочется назвать ее удачной комбинацией, — это построение настолько напрашивается само собою, что его дедуктивная убедительность смутила меня более всего другого. Мне показалось странным не то, что я так плохо знаком с метафористикой Шекспира или лирикой Гёте, но то, как это я, столь фатально связанный особенностями и судьбами с метафорой, так ни разу и не прошелся вверх по ее течению, о каковом верхе говорит любая ее струя силою своего движущего существования. Так называете этот предмет и Вы, говоря про «Повесть об одной волне материи» и пр. Мне не хочется говорить обо всем этом по существу: Вы знаете, как круг этих мыслей мне близок. С гётеанским происхождением Ленау и Тютчева надо Вас поздравить, как с открытием, уличившим меня в невежестве, что, может быть, немного ослабляет силу такого поздравления. Главное — не отступайте, пока не будут сцеплены и сведены в труде все ветви затронутого Вами мира». Что все это значило? И притом — ни слова о его былых возражениях! А в их основательности я был вполне уверен. Очевидно, он призывал меня к пересмотру моей еретической концепции при сохранении дельных и ему близких мыслей. Быть может, думаю я теперь, ему хотелось также — при той подавленности, в которой он пребывал в чуждой ему эмигрантской среде, где он судорожно хватался за посетившего Берлин Маяковского, — чтобы я написал о нем то, что ему пришлось по сердцу из моих о нем соображений. Но я не последовал {-89-} его совету. По двум причинам: во-первых, я был так «испорчен немцами» (отчасти с помощью Бориса Леонидовича), что просто начисто разучился мыслить без широких историко-культурфилософских построений и, отказавшись от старой концепции, не видел, чем мог бы ее заменить; а во-вторых, потому, что уже трудился над совсем другой темой — сопоставлением «Театрального призвания Вильгельма Мейстера», не оконченного Гёте первого варианта романа, с окончательным его вариан том — «Ученическими годами Вильгельма Мейстера». Работа была солидная — шесть листов, выдержанных во вполне академическом стиле. Наблюдения над эволюцией гётевского языка и повествовательного искусства были даже оригинальны, чему благоприятствовало уже то обстоятельство, что «Театральное призвание» было найдено только в 1911 году и мало кто успел о нем дельно написать до 1914 года, позднейшие же работы об этом романе мне были недоступны. Упомянутое выше исследование о языкотворчестве Гёте-лирика дало закваску моим собственным наблюдениям над гётевской прозой. Г. А. Рачинский очень одобрил работу, но он уже давно — для меня и многих моих однокашников — не был авторитетом. Единственный экземпляр исследования Рачинский уволок к себе домой (мне так и не удалось его выудить), а черновик я сжег, о чем впоследствии очень сожалел. На семинаре по Гёте я кратко изложил основные положения работы, заслужив весьма опасный по тем временам шутливый комплимент благодушного Григория Алексеевича: «Вы красноречивы, как губернский предводитель дворянства».