Он складывает одежду и, пребывая в беспамятстве от безнадёжности их с Беатрис положения, не замечает, как на цыпочках подкрадывается сзади бесшумная тень. Боясь потревожить гнетущую тишину неловким словом, тень не находит лучшего решения, чем положить голову Ральфу на левое плечо и обхватить сзади в объятиях. Удавами обвиваются руки вокруг него, медленно сжимают сильными мышцами под гладкой полупрозрачной в неверном свете тлеющих свечей кожей, сквозь которую вот-вот проглянут чешуйчатые узоры. Дыхание щекочет его шею и дурманит, сжигает изнутри. Близость Беатрис не дарит наслаждения, но точно наждаком по душе проходится, шлифуя камень для его надгробия.
Но стоит обернуться — и её взгляд, полный высказанных и умолчанных клятв, боли от выбора, который она так и не сделала — всё ещё не сделала! — пленят его, затягивают в самую зыбкую трясину, и отныне всё для него становится кончено. Глядя ей в глаза, усыпляющие, навевающие покой на его мятущуюся душу, он прощает её — прощает за слабость, за трусость, как она простила его за бедность и показное равнодушие.
Беатрис прикасается к нему, неловко разглаживает лацканы его пиджака, робко отводит взгляд, как никогда прежде, и Ральф понимает, к чему она клонит, видит, ради чего пришла, и стоит ей попытаться объясниться, как он прикладывает палец ей к губам. Он ненавидит её — за то, что мучает, и себя — за то, что поддаётся, как марионетка волочит ноги за своей хозяйкой. Но не обижается: всего лишь любит, и обожает, и проклинает, и хочет сбежать, и хочет остаться здесь, рядом с ней навсегда, и будь что будет. И когда она целует подушечку прижатого к губам пальца, Ральфу хочется вопить — не от страсти, но от дикой боли, будто неведомая сила разрывает его, четвертует, тянет из сторону в сторону, по кусочкам вырезает из него душу. Разбитый, жалкий, ведомый на смерть, он идёт туда, куда она укажет, хоть до края света, хоть до девятого круга ада, но путь их куда короче. Ложе, которому никогда не стать брачным, по нелепой случайности (имя которой хозяйская щедрость) способное уместить двух людей, принимает их в свои сети и обещает наслаждение, точно мадам в доме терпимости, от вульгарной улыбки которой любому человеку с чистой совестью становится не по себе. Но Беатрис смотрит, как смотрела прежде, а теперь ещё и усыпляет.
Всё её смущение осталось за пределами кровати. Она неопытна, но седлает его бёдра и принимает в себя так, словно замужем по меньшей мере год, и мужское тело не представляет для неё никакой тайны. Сквозь пелену перед глазами он замечает, как сморщен от боли её нос, как сжаты веки, как смяты простыни под её руками, и чувствует, что темп нарастает, не прекращается, не прерывается ни на миг, и от того ему начинает казаться, что каждым резким, быстрым движением она наказывает себя, изводит за то, что завтра её свадьба с каким-то женихом, имени которого она сейчас и не вспомнит, а тот, кто для неё милее всех, неминуемо станет лишь тенью из прошлого. От этих мыслей на душе у него становится до того мерзко, что момент наивысшего наслаждения он встречает чувством стыда и желанием прикрыть своё окровавленное мужское естество.
Она соскальзывает с него и целует в плечо, растянув губы в самой счастливой улыбке, которую он когда-либо видел на её лице. А случаев представлялось немало — хотя бы её прошлый день рождения. Отец подарил ей кобылицу, статную и белогривую. Уж как она заливалась смехом и хлопала в ладоши, как целовала каждого, кого встречала на пути!
Сейчас же она выглядит довольной, словно сытая кошка, уснувшая на солнышке, разве что не мурлычет. Пелена медленно сползает с глаз, и тёмное, едва освещённое окружение комнаты, небогатой, но обставленной вполне добротно, во всей своей резкости бьёт точно обухом по голове, отрезвляя. Он поворачивает голову набок — голубые глаза глядят из-под полуприкрытых век, сонные и радостные, и Ральф прогоняет все мрачные, лживые мысли и расслабляется, сплетая пальцы Беатрис со своими.
Вскоре она снова настойчиво прижимается к нему и смотрит томно, но всё так же невинно и кротко, как прежде. И он снова в плену, и снова забывает себя. Прижимает её к постели, влажная кожа прикасается к влажной коже, и поцелуи покрывают её тело, спускаются всё ниже, от родинок на шее к округлой маленькой груди, и ниже, к тёмным волосам под холмиком живота, к горошине промеж её ног. Привкус железа на языке должен вызывать отторжение, ведь человек — не зверь, но ему он не кажется неприятным. Беатрис стонет, то отрывисто, то тягуче, и от её голоса разум всё больше превращается в тягучую кашу.
Она кричит, выгибает спину, сжимая когда-то белые, отутюженные простыни в кулаках, и, затихнув, запускает пальцы ему в волосы и притягивает к себе, целует его во влажные губы, нисколько не смущаясь того, где они только что побывали.
— Пожалуйста… — шепчет она, смотрит глаза в глаза, и он не может воспротивиться. И всё же он вырывается из-под её чар ровно настолько, чтобы перевернуть её на живот. Он берёт её сзади, как самцы берут своих самок. Где-то на краю сознания последние крупицы здравого смысла, что остались в нём, кричат наперебой, что девочка не привыкла к такому, что все её знания — из фривольных книжек да болтовни служанок, но всякий разум окончательно покидает его, стоит услышать её стон, низкий, утробный, похожий на рычание. Она не получает удовольствия и на этот раз и всё же, бессильно лежащая на скомканных простынях, кажется совершенно удовлетворённой и вымотанной.
Под мягким одеялом, нежась в тёплых объятиях друг друга, они наслаждаются той крупицей счастья, что подарила им судьба. Ночь тиха, дом спит, и лишь луна, старая-добрая сводня, глядит на влюблённых с тёмного небосвода, соединяя их под своими тусклыми лучами. Беатрис, прикрыв глаза, бездумно водит тонкими пальчиками по груди Ральфа, задевая редкие волоски, а он, прикрыв глаза, неслышно плачет в ожидании следующего дня и крепко прижимает любимую к себе. Завтра будет чудовищным, но сегодня — сегодня ничего не случится. Луна не позволит свершиться злу.
*