Или такой оборот в речи московской мещанки:
«А я через грибы еще выпью… Такие грибы, что не захочешь, так выпьешь» (6, 224).
И в речи игривого провинциального барина:
«Моя благоверная написала большинский роман» (9, 287). «Не дурственно» (9, 288).
Конечно, я лишь для того говорю о трудностях воспроизведения чеховской лексики на другом языке, чтобы читатель ощутил, как экспрессивна и богата эта лексика.
В свои рассказы Чехов на первых порах охотно вводил жаргонные слова и обороты, от которых начисто отказался впоследствии.
В его молодых произведениях и письмах то и дело встречаются такие вульгаризмы, как чепуховина, толкастика, опро-кидонт, задать храповицкого, целкаши, рикикикнуть рюмку, запускать глазенапа, пропер пехтурой, каверзили друг против друга, замерсикала, стрекозить, дьяволить, стервоза, бухотеть по столу, телепкатъся, мордолизация, бумаженция, штукенция, жарить в картеж, любить во все лопатки, и десятки других столь же залихватских речений, в которых нетрудно узнать лексику московских студентов и мелкой чиновничьей братии.
Этот залихватский жаргон всецело относится к тем временам, когда Чехов был Антошей Чехонте. В ту пору он отлично владел всевозможными фырсиками, вертикулясами, шмерца-ми, которых и следу не осталось в его позднейших творениях. Как справится с этими словами и оборотами иностранный переводчик, не знаю. Думаю, что в каждом языке есть слова тако го же забубенного типа и найти сходные речения хоть и трудновато, но возможно.
Другое дело - простонародные слова и словечки, очень скупо внедренные в произведения зрелого Чехова:
«У, стервячий был старик» (6, 164).
Или:
«Не добытчик ты, Николай Осипыч» (9, 199).
Или:
«Толстючий был. Так и лопнул вдоль» (9, 347).
Или:
«Барина, Лесницкого, я еще эканького помню» (9, 347).
Или:
«Наведъмачила паучиха» (4, 183).
Сюда же следует причислить знаменитые зебры в незабвенном рассказе «Налим» - название, данное в народе рыбьим жабрам (4, 7).
Таких словечек у зрелого Чехова мало: он воспроизводил простонародную речь, почти не прибегая к диалектизмам и по-мужицки исковерканным словам.
Простонародность речи он передавал главным образом ее синтаксическим складом, и такие искаженные формы, как^ог^-кай и эканъкий, у него величайшая редкость.
Все же у него встречается: черлюсть вместо челюсть (7, 65), грызь вместо грыжа (9, 34), леригия вместо религии (9, 38), ма-лафтит вместо малахит (9, 40), гравилий вместо гравия (9, 40).
«Недавнушко школу строили тут» (9, 249).
«Выгнали свекра из цобственного дома» (9, 413).
«Барыня, иже херувиму несут!» (то есть хоругви, 12, 247).
«Лудше», «бельмишко», «в бюре», «тружденик»(\2,220,246).
Тем более старания должен применить переводчик при передаче этих искривленных слов. Плохую службу окажет он Чехову, если толстючий у него окажется толстый, а «сам ни-щий-разнищий» превратится у него в бедняка…
В 1965 году в Лондоне в издательстве «Oxford University Press» вышел восьмой том Собрания сочинений Чехова в переводе профессора Рональда Хингли (Hingley)1, автора книги
1 The Oxford Chekhov, vol. VIII, stories 1895-1897, Translated and edited by Ronald Hingley, London, 1965. о нем (1950). Там словолеригия переведено словомрелигия (47), гравилий - гравием (51), малафтит - малахитом (52) и только грызь передана соответственно: ructure вместо канонического rupture (46). «Человек он ругательный» передано: «он всегда ругается» (46) - и чеховской словесной краски как не бывало. Такое тяготение переводчика к рутинной гладкописи противоречит стилистическим установкам Чехова, и в своей массе эти мелкие отклонения от текста сильно искажают его писательский облик. Профессор Хингли неплохой переводчик, порою он даже передает музыкальную тональность чеховской повествовательной речи, но, воспроизводя диалоги чеховских персонажей, он обедняет их колоритную речь, делает ее бескрасочной, пресной, и там, где у Чехова способие, он переводит тривиальным пособием (help, 168).
Но имеем ли мы право упрекать переводчика, если мы сами не в силах представить себе, каковы должны быть те словесные формы, при помощи которых ему надлежит воспроизводить на своем языке энергический язык Чехова, отклоняющийся от нормативной грамматики?
Иному читателю может, пожалуй, почудиться, будто здесь я хлопочу о наиболее точных переводах литературного наследия Чехова. Нет, цель этой главы совсем другая: я хотел наиболее эффективными способами дать наглядное представление о том, как живописен чеховский язык, как богат он тонкими оттенками смысла и сколько в нем экспрессивной динамики. Эти драгоценные качества его языка становятся особенно заметны и внятны, если следить за попытками мастеров перевода передать их на чужом языке.
Энергия чеховской речи проявилась точно так же в его метких, как выстрел, сравнениях, которые за все эти шестьдесят или семьдесят лет так и не успели состариться, ибо и до сих пор поражают читателя неожиданной и свежей своей новизной.
А также в его смелых эпитетах:
«умное легкомыслие»,
«громкое купанье»,
«ласковый храп»,
«шершавые впечатления»,
«гремучая девка»,
«мечтательный почерк»,
«тщедушный кабинетик»,
«жалобно-восторженный» крик журавлей и т. д.
Чехов никогда не подчеркивает этих метких эпитетов и не чванится ими: они органически и почти неприметно входят в благородную ткань его текстов и скромно сливаются с нею. Вообще в его лексике, после того как из Антоши Чехонте он стал Чеховым, нет ничего показного, рассчитанного на внешний эффект.
XX
Вглядитесь, например, в заглавия его пьес, повестей и рассказов.
Многие тогдашние авторы, стремясь привлечь к своим произведениям внимание равнодушной читательской массы, снабжали их крикливыми заглавиями, служившими как бы рекламой для них. Чехов брезгливо чуждался этих вульгарных приемов. Они претили его строгому вкусу. Он счел бы унижением для своей писательской гордости приманивать читателей словесной эксцентрикой.
Те заглавия, которыми он стал именовать свои вещи к концу восьмидесятых годов, когда из Чехонте он стал Чеховым, коротки, неприметны и скромны. Какой бы сложностью, каким бы богатством оттенков ни отличались сюжеты обозначаемых ими рассказов, сами они удивительно просты и так лаконичны, словно их назначение не в том, чтобы раскрывать содержание рассказов, а в том, чтобы прятать его. В самом деле, возможно ли догадаться, какая скрывается фабула за такими, например, скупыми заглавиями, лишенными всякой эмоциональной окраски: «Невеста», «Жена», «Супруга», «Дамы», «Бабы», «Мужики», «Воры», «Ионыч», «Иванов», «Ариадна», «Агафья», «Аптекарша», «Степь».
Точно так же, как бы мы ни старались, нам ни за что не удастся даже приблизительно узнать, о чем говорится в рассказах, носящих такие заглавия:
«Соседи», «Страх», «Крыжовник», «Архиерей», «Поцелуй», «Именины».
Каждое название - одно слово. Порою два: i
«Скучная история», «Черный монах», «Вишневый сад», «На подводе», «В овраге».
Редко - три:
«Дом с мезонином», «Случай из практики», «По делам службы».
Всюду заметно стремление сказать как можно меньше, скромнее, спокойнее.
Разителен контраст между скудостью этих заглавий и громадным содержанием текстов, которые обозначаются ими.
Зауряднейшим словом «Студент» обозначен рассказ, где нашли свое воплощение широкие философские мысли о непрерывной исторической цепи, связующей тысячелетнюю древность с нашей, сегодняшней былью.
Так же тривиально заглавие «Гусев», которое скромно дано одному из величайших шедевров русской художественной прозы, посвященному поэтическим и мудрым раздумьям о жизни и смерти.
Нигде, ни в одном из заглавий нет и намека на то, как относится автор к сюжету рассказа, обозначенного этим заглавием.
Ровный, матовый голос, никакой мимики, никаких интонаций и полное отсутствие жестов.
Трудно представить себе, что было время, когда тот же писатель, так сурово относившийся ко всякой литературной развязности, сам давал своим произведениям вульгарно-аляповатые прозвища, не чуждые дешевых эффектов.