Почему именно Андропов был назначен на пост руководителя госбезопасности, остается загадкой. Если не считать несомненной личной преданности, он не обладал ни одним из необходимых для спецслужб качеств. По складу ума Андропов несомненно был рожден масштабным государственным деятелем. Мозг его устроен был наподобие быстро решающего компьютера. О своих достоинствах он догадывался и, нисколько не греша завышенной самооценкой, сознавал свое интеллектуальное превосходство над всеми другими из числа брежневского окружения, включая и «самого».
Свое назначение на пост главы госбезопасности он расценил как временную карьерную неудачу, с которой оставалось не только смириться, но и попытаться обратить ее в успех, то есть использовать ее как трамплин для прыжка на «самый верх». Этим лишь и можно объяснить его подчеркнутое нежелание вникать в профессиональную сторону деятельности вверенного ему аппарат. Все эти вопросы он с удовольствием передоверил своим заместителям. Сам же продолжал жить жизнью политика, имеющего свою точку зрения по самым различным вопросам.
Он прекрасно понимал, что существует лишь один способ реализовать его политические идеи: сделать своим союзником Брежнева, и шел по этому пути весьма успешно.
Наибольших же результатов он достиг в навязывании Брежневу своей внешнеполитической концепции. Куда скромнее выглядели его усилия по внутренней перестройке в стране. Это он откладывал до того времени, когда полностью и безраздельно возьмет бразды правления в свои руки. Одной из основных составных его политико-философской концепции было проведение демократизации в стране, что он представлял, однако, исключительно как процесс постепенный и обязательно проводимый сверху. Иначе, по его мнению, в государстве наступит хаос, которого он опасался превыше всего.
Слова «демократия» он не употреблял вообще, пользуясь при необходимости термином «цивилизация». Андропов был убежден, что к более цивилизованному обществу Советский Союз должен прийти через более жесткий политический и экономический режим, чем тот, который существовал при Брежневе. Показательно, что понятия «порядок» и «цивилизация» следовали у него неизменно одно за другим.
В частных беседах он неоднократно вслух размышлял об опыте Ататюрка, огнем и мечом европеизировавшего Турцию, велевшего впредь пользоваться латинским алфавитом и сечь головы тем, кто осмелится носить фески.
Особенно часто стал он ссылаться на политический опыт этой страны, когда в начале 70-х годов резко ускорился процесс экономического подъема Турции. Причем, в этом процессе его больше всего занимала положительная роль Западной Германии.
Он неоднократно высказывал мысль о том, что Западная Германия «постоянно инициирует и распространяет волны цивилизации», благотворно влияя на те государства, которые умеют и хотят этим даром пользоваться.
Все, что говорилось и думалось по этому поводу, он, вне всяких сомнений, примерял к России. И здесь, понятно, «турецкий аргумент» был далеко не последним доводом, склонявшим его к преодолению инертности и догматизма, в деле сближения с Западной Германией и Европой в целом.
Известие о приходе Андропова в госбезопасность застало нас с Ледневым в Доме журналистов. Всесторонне обсудив это события, мы заключили, что оно никоим образом не повлияет на мое дальнейшее существование, а потому поиски нового места работы для меня решили продолжить.
Некоторое время спустя Леднев сообщил, что меня ждет на прием главный редактор газеты «Советский спорт», откуда сам Валерий уже успел перебраться в «Советскую культуру».
Писать о достижениях спортсменов — занятие не самое интеллектуальное. Иметь дело с культурой много приятнее, но для этого нужна специальная подготовка и специфические знакомства, которых у меня не было. Между культурой и спортом пролегала широкая, давно вспаханная и обильно удобренная полоса политических изданий. Но этот пирог был уже не только поделен, но и съеден. А потому и мечтать о нем было нечего.
Итак, серым дождливым днем я вошел в кабинет главного редактора спортивной газеты. За большим столом сидел миниатюрный человек, за спиной которого виднелся громадный плакат с изображением пяти олимпийских колец. В одно из них точно вписывалась голова редактора, окруженная им, будто желтоватым нимбом.
— Чем занимался? — Голос его звучал сурово, словно у военврача, возглавляющего комиссию по отбору новобранцев.
Я задумался, с какого момента моей биографии следует начать. Он пришел мне на помощь.
— Ну что — гири таскал, бегал, прыгал? — спросил он не спеша, с олимпийским спокойствием, пристально перед тем поглядев на меня.
Обратно я тоже шел пешком. Дождю не было конца, настроение было гнусное. Так, глядя себе под ноги, и вошел в свой служебный кабинет.
— Где ты пропадаешь?! Мы с ног сбились, разыскивая тебя… Тобой интересуются из секретариата «с самого верху». Вот тебе номер телефона и выпутывайся сам, как знаешь.
Я позвонил. Несколько суховатый, вежливый голос сообщил:
— Юрий Владимирович интересовался вами. Не могли бы вы завтра в одиннадцать зайти к нему?
Я смог.
На следующий день точно в указанное время я открыл дверь приемной. Дежурный сверил мое лицо со стрелкой часов, глянул на пульт с многочисленными лампочками и позволил мне двигаться дальше.
Сквозь своего рода шкаф со встроенными в него двумя дверьми я вошел в длинный кабинет, отделанный деревянными панелями. Посредине— большой стол с традиционным зеленым сукном. На одной стене портрет Ленина, на другой продолжатель его дела — Брежнев.
Андропов поднялся из-за стола, обошел его с правой стороны и двинулся мне навстречу. Мне показалось, что за эти годы он постарел, появившийся живот отнюдь не украшал его прежде стройную высокую фигуру. Освободившийся от волос лоб еще больше выдался вперед. После обмена рукопожатиями он предложил мне сесть, а сам отправился в обратный путь, огибая массивный красного дерева стол, будто вросший в паркет пола под тяжестью всего виденного и услышанного в этих стенах.
Я сел на предложенный мне стул, не ожидая ничего хорошего от этого разговора. Утешала меня лишь уверенность, что здесь меня не спросят, поднимал ли я штангу или метал диск.
Я оказался прав. Андропов повел разговор о журналистике и журналистах, называя имена, которые мне были хорошо знакомы. Из рассказа было ясно, что и он общался с ними, если не тесно, то постоянно.
— Поддерживаете ли вы контакты с иностранными журналистами? — неожиданно поинтересовался он.
Я честно перечислил всех немецких журналистов, аккредитованных при Отделе печати МИД, с которыми был знаком. К слову рассказал и о парадоксе, который наблюдал среди немецкой «фракции» журналистского корпуса: с наибольшей симпатией к Советскому Союзу относились те из них, которые прошли через русский плен после войны, и, как ни странно, сидя за колючей проволокой, сумели полюбить нашу страну.
Наиболее интересной личностью среди них был Герман Перцген, до и после войны представлявший в Москве «Франк-фуртер альгемайне». 10 лет провел он во Владимирской тюрьме по обвинению в шпионаже против Советского Союза. Как
Перцген ухитрился набрать там столько симпатии к России, остается тайной. Было непонятно и то рвение, с которым он боролся за каждый день пребывания в Советском Союзе.
Когда кого-нибудь из советских дипломатов заслуженно или без всяких на то оснований высылали из Германии, он непременно стоял первым в ответном списке на выдворение из Советского Союза. Узнав об этом, он тут же вылетал в Бонн и известными только ему путями умудрялся уладить конфликт.
С Перцгеном я встречался не часто, почти всегда в официальной обстановке, и мне хотелось задать ему один и тот же вопрос: основывается ли его отношение к России и русским на чувстве вины или имеет под собой иную почву?
Спросить об этом я так и не осмелился, опасаясь вторгнуться в запретную зону тонких душевных нитей, из которых была соткана натура этого непростого и несомненно благородного человека.
Все послевоенные годы он провел в Москве, и мне довелось несколько раз слышать от него, что он хотел бы умереть в России. Странное желание. Но ему удалось его осуществить.