Ее бегство из дома меня чрезвычайно удивило. Я тут же приехала в детский дом и провела с ней целый день. Она не отвечала на мои вопросы и все время смотрела куда-то в сторону, как-то, я бы даже сказала, пренебрежительно. От еды она сначала не отказалась, но стоило мне посмотреть на нее, как она тут же перестала есть и уставилась куда-то в пространство.
Даже обстоятельный медицинский осмотр не дал никаких результатов, не было обнаружено никакого заболевания или следов насилия. Во время осмотра Гедвика на вопросы врача и сестры не отвечала. В школу ходит, письменные работы выполняет, но учителям не отвечает, никто не может добиться от нее ни звука.
Я считаю, что лучше всего некоторое время выждать, может быть, воспитательницам и детям удастся сломить ее молчание, в противном случае ее придется поместить в психиатрическую больницу.
Гедвика — и молчит? Это же просто уму непостижимо, такой птенчик, такая крошка, от одного ее вида сердце сжимается, ручонки у нее как ощипанные крылышки.
Как сейчас ее вижу. Вдруг как вскрикнет: «Аисты, аисты!» — и к окошку прильнет, и плечики поднимет, если бы открыто было окно, кажется, упорхнула бы вслед за ними.
Я до сих пор слышу ее голосок: «Аисты, аисты», а потом: «Гриб, ой, красный гриб», и тут же: «Яблочко, я чуть не сорвала его; а вон заяц, живой заяц, представляете, это же заяц», — и так всю дорогу от Остравы до самой Праги.
Я думала, жара ее сморит, да где там, сама бы я тут же вздремнула, а она знай свое: «Домик, посмотрите, какой красивый домик, как бы я хотела жить в таком домике», и вдруг: «Пруд!», и тут же: «Кладбище!», и что-то еще и еще, в конце концов люди на нас даже оглядываться стали.
Сами знаете, какой народ любопытный, но я сделала каменное лицо, чтобы не лезли с расспросами.
Гедвику я раньше не знала, а она ко мне сразу потянулась: такой котеночек, скажешь ей ласковое слово, она примостится у тебя на коленях и мурлычет. Просто не представляю, кто мог ее так обидеть. Я уже на пенсии, но что из этого, работаю сиделкой и еще в Национальном комитете, в отделе социального обеспечения, нас мало, работка, как говорится, не сахар. Раньше я думала, что тут особых нервов не требуется, это вам не уход за больными, но ничего подобного, выходит, все одно, что тело, что душа, сколько беды ни видишь, а всякий раз переживаешь.
Я сама вызвалась отвезти девочку, у меня в Праге внучек, озорник, каких мало. Ему еще и двух годков не исполнилось, а он уже все лопочет, не баба говорит, а бабушка. Это невестка его научила, хорошая она женщина, мы с ней ладим, может, еще потому, что живем далеко друг от друга. Вот я и подумала: отдам девочку, побуду со своими, еще и к Градчанам схожу, я так люблю смотреть на них от реки. В Остраву — то я замуж вышла, теперь уже привыкла, но в Прагу меня все равно тянет, хоть и грязно там, и разрыто все до невозможности. Сто пятьдесят крон на дорогу — это для меня расход немалый, но ребенка-то ведь все равно кому-нибудь пришлось бы отвозить.
Поехали мы дневным поездом, места заняли хорошие. Гедвика устроилась поудобнее, расправила платьице на коленках, она такая худенькая, просто сердце сжимается. Мой бы сказал, что она чисто паучок, одни ножки торчат.
Была б она моя, я бы ей ресницы и брови чуть подвела, детям, правда, это не делают, но все на нее пялятся, и оно, конечно, ей не очень приятно. И я сама старалась не смотреть, но ее ресницы меня словно притягивали, в жизни я не видела таких глаз. Белые ресницы на пол-лица, а глаза красновато-коричневые, хорошо еще, что бедняжка носит очки, не так заметно.
Я ее спросила, рада ли она, что домой едет, а она своими глазищами на меня уставилась и молчит, только смотрит.
Она какая-то замедленная, мой бы сказал — туповатая, ответа из нее сразу не выжмешь.
— Не знаю, — вымолвила наконец, но, право же, над таким ответом раздумывать было нечего.
Когда я поближе ее узнала, то поняла, что не такая уж она тупая, как кажется, просто сперва выжидает, что вы от нее хотите услышать, понимаете ли, у нее просто никакого собственного мнения нет.
Да, так о чем же это я говорила? Ага, поехали мы, значит, дневным поездом, и поесть нам было негде, перед отъездом я всегда волнуюсь, но как только сяду в купе, успокаиваюсь. После первой же станции я предложила перекусить, у меня были с собой отбивные, я их до последней минуты в холодильнике держала, чтоб не испортились.
Гедвике дали в дорогу сверток. Казалось бы, что тут плохого, но у меня даже слезы на глаза навернулись. Взяла я этот пакет, вынула из него два бутерброда с сухой колбасой, два треугольничка сыра, два яйца, на крону печенья и несколько зеленых яблочек, и так жалко мне ее стало. Было в этом детдомовском завтраке что-то такое грустное, казенное, что и словом не выразишь!