Демьян Фомич вдруг рухнул плашмя наземь лицом вниз, на притоптанную траву, вцепившись короткими пальцами в свои угольно-черные курчавые волосы, стал рвать их, хрипя и стеная, словно его кто-нибудь душил.
Половнев, не читая, сунул в карман своего кожаного фартука принятую от счетовода бумагу, подошел к нему, нагнувшись, толкнул в плечо.
— Встань, Фомич! — вразумляюще, повелительным тоном сказал он. — Нам с тобой негоже так. Помнишь, сам говорил: плакать можно только женщинам. Ведь если мы с тобой так-то, чего же тогда делать нашим женам?
— Не могу, не могу я, дорогой Филиппыч! — Демьян Фомич еще громче застонал и начал биться лбом о землю. — Белый свет постыл, — бормотал он. — Один он у меня, Ванюша-то! Роду моему конец на нем. Порешу я с собой, Филиппыч! Зачем мне жить?
— Ну, это уж, брат, совсем никуда, — сказал Половнев сочувственно. — Не ожидал я от тебя… совсем ты рассупонился! Понимать же надо: война! Встань, говорю, не срамись! — грубо вдруг прикрикнул он.
Демьян Фомич приподнялся, сел, уставив мутные, мокрые глаза куда-то вдаль.
— Все я понимаю, Филиппыч, все понимаю, — притихнув, подавленным голосом негромко проговорил он, слегка всхлипывая. — Но как с собой совладать? Почему, почему именно мой Ванюха? Можно сказать, сразу под пулю. Никому же еще не приходили такие бумаги. Ох, ох! Боже ты мой! Уговаривал же я его: учись на тракториста. Не захотел. Поди, теперь тоже был бы в танковом училище, как Илюха Крутояров и Вася твой.
Половнев стоял рядом с сидевшим счетоводом. В пристальном взгляде черных глаз секретаря парторганизации — скорбное сочувствие и… тревога. Первое тяжелое извещение, а сколько их впереди?
Тоболин, не сходя с места, молча наблюдал эту суровую сцену, перед которой меркли все трагедии, когда-либо читанные или виденные на сценах театров и в кино. Иван, такой веселый, кудрявый добрый Иван! Хотел учиться одной математике. Не будь войны, осенью поступил бы, наверно, в университет. Тоболину и отцу своему он обещал обязательно поехать учиться. Тоболин рассказывал о нем заведующему кафедрой математики, и тот заинтересовался парнем. Может быть, из Ивана вышел бы ученый-математик, вроде Лобачевского. А Ивана, молодого, здорового, многообещающего, уже нет в живых, сгорел в пламени проклятой войны. Где-то там и другой даниловец — Ершов Алеша… Уцелеет ли? А может, тоже скоро извещение придет?
Тоболин почувствовал, как к горлу подступает перехватывающая дыхание теплота и глаза влажной пеленой застилает. Было нестерпимо жалко Ивана, отца его, мать, спокойную, работящую женщину, и Ксению — нареченную невесту погибшего солдата, энергичную, гордую девушку-комсомолку. Какой это удар для нее! Тоболин обвел затуманенным взглядом стоявшие невдалеке конюшни, амбары, молочнотоварные фермы. Кругом ни души, весь народ на полях. Солнце нещадно палит.
— Я пойду, Петр Филиппыч, — негромко произнес он. — Сдается, что надо мне сразу ехать в облвоенкомат.
— Да, пожалуй, так будет верней, — одобрительно кивнул Половнев, протягивая Тоболину свою крупную заскорузлую руку с полусогнутым указательным пальцем, немного покалеченным в гражданскую войну.
Тоболин порывисто сжал ее в своей чистой длиннопалой ладони, смущенно улыбаясь, проговорил:
— Только вот не знаю, как быть с учетной карточкой.
— И я, милый, насчет подобных случаев не знаю, — сказал Половнев дрогнувшим голосом. — Придется все-таки в райком заехать, спросить. Впрочем, лучше потом сообщить, — как бы спохватившись, добавил он. — Ежели облвоенкомат призовет вас, партийную карточку востребуют в ту часть, куда получите направление. Опасаюсь, что попадетесь на глаза Демину или еще хуже — Должикову, а они возьмут да и затормозят.
— А облвоенком не затормозит?
— Думаю — нет. Намедни слыхал я — в городе будто начали добровольцев принимать. Не всех, конечно, с разбором.
— Поеду прямо в город, — решительно заявил Тоболин. — Прощайте, Петр Филиппыч. Скажите Гале вашей, чтобы она взяла мои папки… я их у сторожихи оставлю. Больше мне сейчас некому передать их. Пусть сохранит или матери моей перешлет… адрес оставлю.
— Хорошо, хорошо. Не беспокойтесь. Могу и сам зайти. Галя-то не скоро теперь с полей выберется.
Тоболин грустно взглянул на безучастно сидевшего счетовода, качавшегося, как мусульманин на молитве, из стороны в сторону и головой и туловищем. По щекам счетовода текли слезы. Хотел попрощаться и с ним, но понял, что Фомичу не до прощания, и не спеша пошел прочь от кузницы. Когда он входил уже в улицу села, Половнев громко крикнул: