Жила Верочка возле Главпочтампта, в Сверчковом переулке, в маленьком домике, с матерью и мужем, ей совсем неподходящим. Муж ходил по квартире совсем как чужой, казалось попав туда случайно, был сух, отстранен, партиен. В доме рос мальчик лет девяти — Водя, сын умершей сестры Верочки, которого она взяла почти с рождения (должно быть Водя называл себя так в младенчестве по неумению выговорить «Володя»). Своих детей у Верочки не было. Мать — высокая, как и дочка, но с проседью, темная; молчалива, скромна. Одна Верочка в этой семье светла, весела, радостна, напоминая не русскую, а какую-то английскую, скандинавскую? заморскую птицу, сверкающую — из клетки взлетающими между стен заточения, крыльями. Видя меня, а я у нее часто бывала, говорила с веселой ужимкой мое имя удваивая «с» — «Асся!» Приглашая к шутливости, вызывая веселье, отстраняя окружающее, как призрак.
Так прошло несколько лет. Бывая у меня, она молча обходила взглядом иконы, распятие, никогда не задела вопросом тему религии, увы, ей чуждую. Но это не мешало нашему сближению, как с другими неверующими.
В какой-то нежданный час — жизнь ее изменилась, она встретилась с приехавшим из-за границы преподавателем, как и она, английского, веселым дружелюбным Борисом Реймерсом. Но природный оптимизм Реймерса был окутан тяжестью его биографии: в Сиднее, куда он давно прибыл из старой России, он имел дом, жену и двух дочек, но надумал вернуться на родину, и, уговорился с фирмой, что будет ее русским представителем, переедет в Москву, где ему обещали квартиру для жены и детей. Но въезда семье не дали, как и ему — возврата в Сидней. И мы нежно жалели Бориса…
А Верочка пожалела его всей своей жизнью: в 1935-ом легко распался брак с мужем, и она поселила Бориса у себя. Потом появился, точно его только и ждали, голубоглазый Федя, одновременно и в отца и в мать, веселый, толстый, за что прозван был — Пудя. Пудя рос, как цветок в родительском саду и был так мил, что нежданно даже обрел любовь холодного, старого мужа Верочки, что жил в другой квартире в том же доме. Бывший муж любовался Пудей и играл с ним, видя его на руках матери во дворе. И так шла жизнь этой необычной семьи и, казалось, шла бы вечно, не наступи революционные и контрреволюционные времена, когда напропалую арестовывали людей. В какой-то нелепый час оторвали от семьи Бориса Реймерса, долго допрашивали откуда он приехал: из Австралии? Почему? Зачем? Из Сиднея? А откуда туда попал? И шли имена городов, как череда грибов, и запарился следователь, переспрашивая, отстраняя рассказ, что Борис был представителем фирмы и по делам ездил, создав свою версию, что Борис — явно шпион, росчерком пера изъял его из нашей жизни — и канул Борис — бесследно. Но беда, говорят, не приходит одна, — и Верочка почти сразу и меня потеряла, взяли меня в 1937 году.
Осталась она одна с Пудей и с матерью в том же сверчковом домике.
Пошли годы разлуки… Долгие! Ибо я, 10 лет прожив в дальневосточном сталинском лагере, одолев их, после полутора лет у сына была снова взята и отправлена «навечно» в ссылку, в Сибирь. Но ссылка кончилась через семь лет. Я снова оказалась у сына, и туда (как узнав адрес мой?) — пришло мне письмо от Верочки Молчановской. Я читаю — ее почерком, вольным, легким как она, французские стихи, где-то ею пойманные, к нашему случаю — о радости обрести после разлуки друга — и мимовольно падают на письмо — слезы волнения, сочувствия.
В ее семье горе — Пудя шести лет упал в колодец и утонул, а Водя погиб на войне, и мать умерла… Москва стала для нее пустой. Но однажды встретился ей когда-точный киевский друг, потерявший жену, вдовец с сыном и дочерью — и Верочка входит в их дом, взяв семью на руки, дружит с пасынком, но не может никак подружиться с падчерицей — уголек горя в ее жаждущем вздохнуть сердце. На письмо Верочки, где все эти вести, летит мой быстрокрылый ответ.
Идут годы. Я в гостях у Верочки и ее мужа, под Ленинградом, на даче. По странной прихоти судьбы мужа зовут Борис… Еще годы, и, старые оба, мы сидим в Москве в ресторане Пекин и празднуем встречу, едим немыслимую еду, чокаемся рюмка о рюмку, и наша молодость полыхает над нами, живет еще сердце… Но я не сказала, что в мои тяжелые годы Верочка мне все десять лет шлет, аккуратно, как пенсию, помощь.
Жизнь идет дальше. Верочка работает у себя в саду, увлекшись в старости садоводством. Под жарким солнцем, отметая свои годы.
Болезнь приходит внезапно и падчерица кладет Веру в свою хирургическую больницу, подозревая опухоль. Больную держат ходячей, — опухоли нет, и Верочка радостно звонит Борису Петровичу, что на днях будет дома. Но войдя в палату, где все ее любят, ощущает боль в сердце. Медсестра, вызванная соседками, делает ей укол. — О, как мне хорошо стало! — говорит Верочка, — я, наверное, сейчас усну. Она ложится и засыпает, но уже более не проснется — это пришла милостиво, во сне — смерть. Вскрытие показывает две сердечные болезни, незамеченные врачами, и в дом к Борису Петровичу, другу ее юности, она не вернется. Я все это узнала из его письма, и на мой вопрос, отпел ли он ее, и его ответ, что нет, ибо они — неверующие, я отпеваю ее и то, что мне дали в церкви, я везу на Ваганьково и закапываю в садочек у папиной могилы пакет с землей и молитвами. Ведь это тут только есть верующие и неверующие, Там — все верующие..
Идет 1966 год. Мне 72 года. Верочке на 5 лет меньше. В эту осень умирает моя старшая сестра Лера, Валерия (в августе), затем Маруся Мещерская, моя подруга, затем — в октябре — Верочка. И в ноябре — вторая жена моего мужа, с кторой я дружила; умирает держа мою руку. После похорон я просыпаюсь от сна о Верочке.
Удивленная. Почему сон — о Верочке, когда я, засыпая плакала о Марусе? Я, усталая, не записала сон, как обычно, была не в силах! Засыпаю опять и под утро опять вижу сон о Верочке. Она стоит передо мной высокая и светлая, и, хотя я знаю, что это сон, я как наяву говорю ей — Верочка, теперь, когда вы сами в Том мире — вы поверили в Него, или вы по-прежнему… — но она прерывает меня: — ну, конечно, Ася, раз я в Нем, то я знаю, что Он есть… И она, как и в том первом сне, начинает благодарить меня, за что-то, и я думаю: за что она благодарит меня, когда это она 10 лет мне помогала, а я ей — никогда. Но жадность узнать у нее о Том мире снедает меня: — Верочка, — говорю я, — вы теперь так далеко, что наверное, уже не любите меня, как прежде? — Нет, я вас очень люблю, Ася… И, тут же — по-английски: — I love you!.. И я задаю ей один за другим вопросы и радостно думаю: проснусь и запишу все, что она мне отвечает… Когда я все спросила, и она все ответила, и я проснулась, — я помнила одни вопросы свои и ни одного ответа, — ответы остались во сне, в явь они не допущены…