Уинри поначалу не замечает неладного. Впрочем, нет, замечает, конечно, но винит мою работу в лаборатории, усталость или плохую погоду. Чуть позже пытается изменить причёску и обновить гардероб, пока однажды до неё не доходит, что дело, видимо, в другом. Тогда она пытается навести меня на серьёзный разговор, но я, как последний трус, постоянно убегаю, выискивая самые нелепые предлоги. В конце концов, мы начинаем спать по очереди, чтобы не встречаться на опасной территории. Я прихожу домой в четыре утра и заваливаюсь в кровать, а Уинри в то же самое время поднимается и уходит в мастерскую.
В какой-то момент я начинаю ясно осознавать, что отныне нас двоих связывают лишь дети. Всё чаще застаю Уинри со следами слёз на глазах и чувствую себя худшим на свете подлецом, но ничего не могу с собой поделать. Не могу заставить себя обнять её и сказать, что люблю, как раньше. Это будет ложью. Нет, я по-прежнему готов драться до смерти, защищая её от любой беды, но точно так же я дрался бы за Ала и Мэй, за Хавока-сан и мадам Лизу.
Но я без того молчаливо лгу всем каждый день, делая вид, будто всё в порядке. Вскоре и бабушка Пинако начинает что-то подозревать. Она осуждающе поджимает губы, глядя на меня, но ничего не спрашивает. Из пелены отчаяния вырывают только улыбки Климентины и Ван-тяна, их смешные слова, наивные детские шутки и поступки. Я не могу потерять их, не хочу причинять им страдание, расставшись с их мамой!
Однако наши отношения стремительно катятся к разрыву, и я отчётливо это осознаю, когда однажды бабушка Пинако вдруг тихо говорит за обеденным столом в отсутствие Уинри:
— Будь честным, коротышка. Если разлюбил её, скажи об этом прямо.
Даже не обижаюсь на «коротышку», как прежде. Только крепче сжимаю ложку в кулаке.
— Она ещё молода. Переживёт, выкарабкается, — продолжает бабушка. — Чего она только не пережила уже! Но гораздо хуже мучить её и страдать самому.
— А я не страдаю! — моментально вскидываюсь. — И я люблю Уинри!
— Дай Бог, — шепчет бабушка, но по её взгляду понимаю, что она не верит моим словам ни на цент. — Тогда поговори с ней сегодня. Она очень ждёт тебя.
Собравшись с духом, решаюсь на немыслимую, отвратительную ложь. Тем же вечером возвращаюсь из лаборатории раньше, чем обычно. Моя жена сидит в спальне, отвернувшись к ночнику, и что-то читает. Трогаю её за плечи, зарываюсь лицом в светлые волосы и шепчу:
— Прости, я всё это время был не в себе. Давай попытаемся начать всё снова.
С громким всхлипом Уинри бросается мне на шею, жарко целует в губы, и я отвечаю тем же. Мои ладони бродят по её телу, лаская плечи и грудь. Затем пальцы скользят меж её ног, и она послушно разводит бёдра. Не отрываясь от её губ, опрокидываю Уинри на постель и просто выполняю то, что от меня требуется. То, чего она ждёт.
Но при этом не чувствую ничего.
Мои мысли далеко. Перед закрытыми глазами стоит твоё лицо, и мне кажется, я снова ощущаю аромат сосновой хвои…
Это двойное предательство. Нет, даже тройное. Но только так я могу сохранить свою семью, а ради этого я готов пойти на что угодно.
***
Разумеется, наша семья отнюдь не становится крепче. Я просто приучаюсь каждую ночь разбивать себя надвое — на тело и душу, а утром склеивать обратно. Уинри либо не замечает этого, либо из солидарности со мной решает сделать вид, будто верит. И от этой ежедневной лжи я начинаю медленно разрушаться. Каждая ночь отнимает у меня нечто ценное. Эти крохотные кусочки невидимы, но я отчётливо ощущаю, как каждый раз внутри отрывается и исчезает что-то ещё, и я становлюсь меньше.
Чувствуешь ли ты то же самое в своих далёких горах? Или тебе давно наплевать, и ты забыл меня?
***
Кстати, Оливия отлично справляется с обязанностями фюрера. Она делает невероятные успехи. Мы сумели приструнить Аэруго и Драхму, налаживаем контакты с Западом. Никто и не мог подумать, что женщина станет одним из лучших правителей Аместриса за всю его историю. Ты сделал правильный выбор, оставив её вместо себя.
Одно плохо: она — не ты. Теперь я не испытываю ни малейшего трепета, входя в главный кабинет Штаба. И да, портрет Брэдли наконец убрали. Оливия органически не переваривает гомункулов. Но она говорит, если ты решишь вернуться, эта рожа будет снова висеть на стене тебе на радость.
Правда, ты, наверное, уже не вернёшься… Прошло достаточно времени, чтобы передумать, а ты по-прежнему сидишь в Бриггсе и даже с Оливией почти не общаешься. Да и зачем тебе? Ты отказался от поста коменданта через два месяца работы, не объяснив причин. Скрылся в лачуге на границе с Драхмой и почти никого к себе не впускаешь, судя по тому, что о тебе рассказывают. Ты всё-таки похоронил себя в глуши, а мы так и не поняли, ради чего. Хотелось бы думать, что тебе там лучше, да не получается.
Однако, по мере того, как внутри меня что-то отмирает день за днём, острая боль из-за твоего отсутствия, постепенно притупляется тоже.
Строго говоря, все мои чувства блёкнут, как старое фото на стене. И я просто привыкаю существовать в определённом режиме, выполняя заданные функции. Только дети ещё способны вызвать во мне искренние переживания, но я с ужасом жду момента, когда и эти эмоции исчезнут.
С чем я останусь тогда?
***
Когда Климентине исполняется два года, а Ван-тяну четыре, в Ризенбуле появляются нежданные гости. Те, кого я не чаял увидеть совсем.
И почему-то когда открывается дверь, и они переступают порог, всё утраченное возвращается одной бушующей волной. Я вспоминаю твой смех и улыбку, свой гнев, наше прощание, и прежняя боль бьёт под дых, врезается в сердце, иссекает душу… Но я прячу отчаяние за искромётным выражением радости. Бросаюсь к Хавоку-сан, дружески хлопаю его по плечу, жму руки. Он делает то же самое, зажав в зубах свою неизменную сигарету. Рядом стоит и смущённо улыбается красивая темноволосая женщина. Стройная, смуглая, с обаятельной улыбкой она сразу вызывает во мне симпатию.
— Это Синтия, — представляет её нам Хавок-сан. — Моя жена.
Мы долго сидим за столом, и Хавок-сан рассказывает, как влюбился в умную, талантливую девушку, жившую в маленькой деревне, как долго пытался завоевать её сердце и, наконец, сумел это сделать. Как после истории с твоими обвинениями решил сделать ей предложение, и они вместе покинули Аместрис, поселившись в Аэруго. Как спустя год разочаровались в этой стране и отважились перебраться на Запад, в Крету. Открыли там своё дело. Хавок-сан занимается ремонтом машин, Синтия — фотографией и рисованием. Их мечта о собственном домике с видом на озеро сбылась. И вот теперь, когда прошло достаточно времени, они решили приехать и навестить старых друзей.
— Мы побывали в Ист-Сити, — широко улыбается Хавок-сан, — разыскали мадам Лизу. Она усыновила троих детей и при этом продолжает служить в звании капитана. Работает, не покладая рук, в штабе и дома. Энергия просто бьёт ключом. Ею нельзя не восхищаться! Я попросил разрешения сфотографировать её вместе с Кайлом, Джоном и Моникой. Гляди! — достаёт из внутреннего кармана пиджака фото, где мы с Уинри видим счастливую маму троих малышей — девочки и двух мальчиков-близнецов. — Это Синтия фотографировала. Она у меня молодец! Её снимки всегда получаются замечательными. Правда, Стальной, здесь мадам Лиза выглядит даже счастливее, чем в те времена, когда жила в Централе?
Я вынужден признать это, хоть мне и становится обидно за тебя.
— Ещё мы навестили Шрама в Ишваре. Он женился на дочке часовщика, и у них тоже вскоре ожидается прибавление в семье. Вот уж от кого совсем не ждал, — смеётся.
А мне не до смеха. С замирающим сердцем жду новостей про тебя.
— Были в Централе у Оливии, — продолжает. — Она развернулась, навела свои порядки! Заважничала, не без этого. И стала ещё суровее, чем прежде. Но её политические успехи заслуживают уважения. Вот кто точно никогда не променяет карьеру на радости семейной жизни. Женщина-кремень.
Вздыхаю про себя. Карьера ни при чём. Многим, и мне в том числе, известно, что некогда Оливия пережила личную утрату и так с ней и не смирилась, потому и не стремится завести семью. Есть люди — однолюбы. Те, кому на роду написано всю жизнь любить только одного человека. Просто некоторые теряют свою любовь в результате трагедии, как Армстронг-сан, а другие не сразу понимают, кто этот единственный, и совершают роковую ошибку, последствия которой исправить уже невозможно.