— Скажи, Курбан, видал ли ты эту степь лет двадцать или тридцать назад? — спросил Ораков, глядя вдаль.
— Нет, не видал, — зорко следя за дорогой и движущимся навстречу транспортом, ответил шофер. — Слишком молод был — дальше детского сада не пускали. А что?
— А то, что много потерял. Тогда здесь как было? Куда ни глянешь — простор, неоглядная ширь… Только бурьян кое-где… И все равно: идешь ли пешком или на машине едешь, песня так и рвется из груди, и так тебе легко, словно крылья у тебя за спиной! В степи водилось много дичи. Когда я был моложе, я приезжал сюда охотиться. Что тут творилось!.. Из-за птичьих стай солнца не было видно!.. Птицы, вспугнутые охотниками, поднимались в небо и напоминали длинную серую тучу, растянувшуюся вдоль Копетдага на несколько километров. Эта туча состояла из миллиона рябков, дроф-дудаков, дроф-красоток, стрепетов, журавлей. Людей они почти не боялись. И охотиться на них можно было с закрытыми глазами. Такие же огромные стаи здесь появлялись весной, когда птицы из жарких стран летели на север, в Сибирь и Казахстан на свои гнездовья. К сожалению, теперь такого обилия птиц в Гяурской степи ты не увидишь. Теперь, брат, что ни птица, что ни зверь — то редкий или исчезающий вид, занесенный в Красную книгу.
— Почему же так случилось? Ведь столько было птицы… — спросил Курбан.
— Все тут довольно просто, — пояснил Бегенч. — Человек отнял у птиц земли, которые им принадлежали извечно. Отнял, распахал и застроил. Вот и все!
— Но ведь нельзя же допустить, чтобы дичь совсем исчезла! — с заметным волнением сказал Курбан. — Неужели ничего нельзя сделать, чтобы их сохранить?
— Как нельзя? Можно. И многое уже делается а этом отношении. Например, создаются заповедники и заказники. Но я считаю, что этого мало. Надо повсеместна запретить охоту. Надо сберечь хотя бы то, что уцелело.
Бегенч замолчал, помрачнел.
Машина свернула налево, на целинный участок Гаплан. Тут он ни хмуриться, ни печалиться не мог. Его радовал аккуратный поселок из белых домов, строгий порядок на полях, сады и виноградники в ярких красках осени, а за ними ровная, хорошо вспаханная к весне целина.
Дел на участке хватило Бегенчу на целый день. Он ездил по полям, фермам, встречался с целинниками — рядовыми и специалистами — расспрашивал о трудностях, нуждах, заботах и о том, какая требуется помощь.
К концу дня отправились обратно. Очень долго ехали молча, так долго, что шофер не вытерпел и заявил:
— Что-то… ко сну клонит.
— Это потому, что вчера к чабанам ездили. Усталость еще не прошла, — отозвался Ораков и опять о чем-то задумался.
— А вы все о птицах думаете? — снова спросил Курбан с явным намерением вызвать башлыка на разговор.
— Нет, не о птицах.
— О чем же?
— О колхозе.
— О нашем?
— Да.
— Что же вы о нем думаете? — не унимался водитель. — Не надоел он еще вам?
Ораков рассмеялся.
— Колхоз… Да разве он может надоесть? — продолжал Ораков сквозь смех. — О нем и во сне не перестаю думать!..
…Машина, свернув направо, проскочила переезд железной дороги и через две-три секунды нырнула под арку въездных ворот. Бегенч взглянул на часы: было около восьми.
Башлык и сегодня не изменил своему правилу: куда бы ни уезжал, а к началу планерки никогда не опаздывал. И не только потому, что был человеком очень пунктуальным. А потому, что планеркам придавал большое значение, давно убедившись в их огромной пользе. Если в соседних хозяйствах, к тому времени уже окрепших, планерки проводились раз или два в неделю, то в «Октябре» — ежедневно. Обсуждались на них сотни вопросов: зимой — ремонт техники, работа в парниках. Весной — пахота, планировка полей, внесение удобрений, сев ранних овощей. Летом и осенью — уход за посевами, сбор урожая. Обсуждались и вопросы животноводства. Их было не меньше, чем в любой другой отрасли. И всегда на планерках всплывали промахи и недочеты, допущенные членами бригад, — все то, что огорчало и мешало в работе, вызывало гнев, возмущение, грозило срывом графика планов.