«Ничего себе «примиритель», – думал Краевский.
– Тише, ради бога, тише! – взмолился он.
– Знаю! Вижу! – продолжал Виссарион Григорьевич. – Но разум говорит мне, что не во власти людей нарушить ход истории по чьей-нибудь воле… – И он опять закашлялся.
– Успокойтесь, Виссарион Григорьевич! – заговорил Краевский. – Прошу вас, успокойтесь. Эк вас, батенька, прорвало! – Он открыл ящик письменного стола. – Могу предложить спасительное средство от кашля.
– Не поможет, Андрей Александрович.
– А к лекарям вы обращались?
– Непременно собираюсь…
– Богом вас заклинаю, – лечитесь!
– Как-нибудь соберусь. – Белинский улыбнулся. – Хотел бы я знать, однако, какой чудотворец знает спасительные для нас, русских, лекарства…
– А философия-то? – оживился Краевский. – Вот она, чудотворная программа жизни. Именно ее нам и недоставало. И теперь, когда философическая система Гегеля… Да, чуть было не забыл: кланялся вам Михаил Юрьевич Лермонтов и объявил о своем намерении вступить с вами в философский спор: «Многое, говорит, хотел бы возразить господину Белинскому».
– Счастлив иметь такого противника. К сожалению, не надеюсь на серьезный разговор. Не раз пытался, но куда там! Или отшутится, или на все пуговицы застегнется…
Когда Белинский ушел, Краевский долго оставался в бездействии и неодобрительно покачивал головой.
А Виссарион Григорьевич натянул вытертую донельзя енотовую шубейку, тщательно повязал горло вязаным шарфом и отправился домой. Собственно, и дома у него сейчас не было, приютился кое-как у знакомого человека.
Путь от Измайловского моста до Моховой улицы, где квартировал Белинский, был не близкий. Он хотел было кликнуть извозчика, но тут же вспомнил малодушие, проявленное в денежном разговоре с Краевским. Случалось часто – не было денег, чтобы отправить письмо. Извозчик был недоступной роскошью.
Он брел по многолюдным улицам, сторонясь прохожих. Все еще не мог привыкнуть к столичной шумихе и толкотне. И вообще с большим трудом осваивался в Петербурге.
Вскоре после приезда в столицу он писал друзьям в Москву: «Чем больше живу и думаю, тем больше, кровнее люблю Русь… но ее действительность настоящая начинает приводить меня в отчаяние – грязно, мерзко, возмутительно, нечеловечески…» Прошло всего несколько месяцев, и в очередном письме появилось новое признание: «В душе моей сухость, досада, злость, желчь, апатия, бешенство…»
И эти чувства рождались от той же кровной любви к России.
Глава третья
Сани Лермонтова остановились у дома княгини Марии Алексеевны Щербатовой. Швейцар почтительно распахнул перед гостем дверь.
– Княгиня принимает?
– Пожалуйте в гостиную.
Знакомая голубая гостиная. Ее голубой фон так идет к золотистым кудрям хозяйки. Впрочем, она никогда не кокетничает и ничего не делает с холодным расчетом. Юная украинская дева быстро превратилась в петербургскую княгиню. И еще быстрее стала вдовой. Одни считают ее красавицей, другие утверждают, что она совсем нехороша. Последнее говорят люди, которые не знают другой красоты, кроме той, которая удостоверена мнением всего света. Они не знают силы того обаяния, которое превращает женщину в красавицу.
Мнения о Машеньке Щербатовой вообще расходились. Одни считали ее умной, другие – глупышкой. Столь резкое расхождение происходило, очевидно, потому, что каждый по-своему оценивал удивительное простосердечие, которое так редко встречается в княжеских гостиных.
Михаил Юрьевич сидел в голубой гостиной и ждал. Прошло больше десяти минут. Хозяйка медлила. Гость встал и, расхаживая по гостиной, так ушел в свои думы, что Мария Алексеевна, неслышно появившись, должна была его окликнуть.
– Я знала, что вы придете.
– Я получил вашу записку.
– А если бы я не писала к вам?
– Мои визиты после печальной дуэли могут только компрометировать вас в глазах света, – Лермонтов говорил сдержанно, почти сурово.
– О, светские цепи не для меня! – Княгиня подняла на гостя глаза, синие, как небо Украины. – Я боюсь другого, Михаил Юрьевич.
– Ручаюсь, что господин де Барант не посмеет больше вас тревожить.
– Какой вы плохой отгадчик! А я не гожусь в дипломатки. – Княгиня помедлила, смущаясь. – Я боюсь, Мишель, – сказала она тихо, – что вы дурно думаете обо мне.
– Прошу вас, не мучьте себя. – Он коснулся ее руки.
– Не могу… Хотя и понимаю, что для меня нет надежды. – Она печально поникла головой.