– В свою очередь, господин Четверкин, меня очень интересует ваша идея глубокого виража.
Изобретатель слегка поклонился Юре.
Вышко-Вершковский предложил сигары. Все закурили.
– Двупланы, однопланы… – задумчиво протянул беллетрист. – Уж не прообраз ли стальных птиц Апокалипсиса?
– Ох уж эти беллетристы! – с досадой восклицает Юра. – Да, если хотите, аэроплан – это орудие мира! Мистер Уайт подтвердит мою мысль.
– О, иес, сетенли!
На террасе появляется сухопарый англичанин Грехем Уайт.
– С аэроплана можно бросить взрывательный снаряд на любой дредноут. Война теряет смысл, – горячится Юра.
– Тре бьен, месье! Манифик! – С этими словами подбегает знаменитый француз Луи Блерио.
– Что вы скажете о нас, русских летчиках, месье Блерио? – с горделивой важностью спрашивает Юра Четверкин.
– Тре бьен! Манифик! – восклицает Блерио.
– Мой друг Валериан Брутень! – торжественно объявляет Юра.
На террасу с летного поля, снимая защитные очки, поднимается пилот в кожаной куртке и крагах. Молча, по-мужски, Валериан Брутень и Юра Четверкин обнимаются.
– Господа авиаторы! – послышался мелодичный голос.
Все обернулись к девушке, которая вышла из глубин аэроклуба. Она, как и Брутень, была затянута в пилотскую кожу, а в руке ее покачивались два цветка – белый и красный.
– Брутень и Четверкин, могли бы вы отважиться на трехсотверстный беспосадочный полет в отечественном аппарате со стосильным мотором «Гном»?
– Мы с Юрой, – отвечает Брутень, – давно уже выбросили из своего лексикона слово «могу» или «не могу» и заменили их словами…
– «Хочу» или «не хочу»! – подхватывает Юра.
– Позвольте, я запишу, – Вышко-Вершковский достает золоченое стило. – Философски это не-без-интерес-но.
– Пожалуйста, записывайте, – великодушно соглашаются Четверкин и Брутень.
Девушка-пилот, дивно улыбаясь, вручает авиаторам цветы: Брутеню – белый, Юре – красный.
Слышится голос:
– Господа авиаторы приглашаются для снятия фотографии.
И вот они расселись: «Группа участников Санкт-Петербургской международной выставки воздухоплавания и авиации»:
1. изобретатель летательных аппаратов П. П. Казаринов;
2. беллетрист-спортсмен Р. А. Вышко-Вершковский;
3. пилот-рулевой Грехем Уайт;
4. женщина-авиатор m-ll Л. Задорова;
5. Луи Блерио;
6. «король северного неба» пилот-рулевой Валериан Брутень.
Почему же мы не видим на этом фото мужественного пионера авиации и всеобщего любимца Юру Четверкина?
Увы, вся предыдущая сцена разыгралась в его воображении, а наш юный герой по-прежнему лежит на своей коечке, облепленный пластырями и обложенный ватой, а на груди его среди вороха иллюстрированных изданий лежит и «Синий журнал» с групповым снимком авиазнаменитостей.
Папа, клянусь!
За окном, однако, уже не волшебная ночь, а солнечное утро, а возле постели незадачливого летуна сидит строгий сивоусый папа с нравоучением.
– Никакой авиации, только солидное коммерческое образование, – рубит папа, нажимает на стене какую-то щеколду и приводит в движение какую-то хитрую, но бессмысленную конструкцию – чаши, молоточки, противовесы.
– Папа, клянусь! – неопределенно восклицает Юра.
– В изобретении перво-наперво должен быть практический резон, – продолжает папа. – Весь Царевококшайск знает, что на уездной ярмарке мой «авто-пар» возьмет приз. Сивилизация!
– Папа, клянусь!
– Будет диплом, будет служба, семья, пролетка, тогда летай! Летай, но пользу общественную не забывай. Практика! Здравый смысл!
Быстро пригнувшись, папа потянул что-то из-под коврика. Юрина кровать пришла в странное тряское движение. Папа не смог скрыть довольной улыбки.
– Папа, клянусь! – Юра поднял над головой кипу своей литературы.
За окном раздвинулись кусты сирени, и там появилось лучистое личико о. Ильи.
процитировал он.
Раздвинулась сирень чуть подальше, и там сверкнуло пенсне госпожи Бружжанской.
– В Петербург, Джулиус! В Петербург! Двадцатый век наступает!
– Вот именно, – сказал папа. – Пар! Электричество! Кислород!
С прибытием, господа хорошие. Столица империи
Великий шум и сутолока на петербургском перекрестке. Зеркальные витрины магазинов, вывески на разных языках, пролетки, автомобили, электрический трамвай, люди, люди… Юра едва успевает голову поворачивать на столичные чудеса, а о. Илья трясется от страха, вцепившись в его рукав.