Выбрать главу

чем винтовки и пистолеты. Камера не убивает, злове­щая метафора пуста, так же как фантазия мужчины о пистолете, ноже или инструменте между ног. И все же в акте фотографирования есть нечто хищническое. Сфотографировать человека — значит совершить над ним некоторое насилие: увидеть его таким, каким он себя никогда не видит, узнать о нем то, чего он не знал, словом, превратить его в объект, которым можно сим­волически владеть. Если камера — сублимация оружия, то фотографирование — сублимированное убийство — кроткое убийство, под стать печальным, испуганным временам.

В конце концов люди, возможно, научатся выпле­скивать свою агрессию больше через камеру, чем че­рез ствол, заплатив за это тем, что еще больше наводнят мир картинками. Пример, где люди поменяли патро­ны на пленку, — фотосафари вместо огнестрельного в Восточной Африке. У охотников «Хассельблады» вме­сто винчестеров, и смотрят они не в оптический при­цел, чтобы выстрелить, а в видоискатель, чтобы вы­брать кадр. В конце позапрошлого века в Лондоне Сэмюел Батлер жаловался, что «за каждым кустом фо­тограф, аки лев рыкающий, ждет, кого бы сожрать». Теперь фотограф подкарауливает настоящих зверей, лишенных покоя и слишком редких, чтобы их убивать.

В этой серьезной комедии, экологическом сафари, ружья превратились в фотоаппараты потому, что при­рода перестала быть тем, чем была, — тем, от чего людям

приходилось защищаться. Теперь природу, укрощен­ную, хиреющую, смертную, приходится защищать от людей. Когда мы боимся, мы стреляем. Когда носталь­гируем — снимаем.

Нынче ностальгическое время, и фотография усер­дно подогревает ностальгию. Фотография — элегиче­ское искусство, сумеречное искусство. В большинстве ее объектов, именно потому, что они сфотографиро­ваны, есть нечто трогательное. Уродливая или неле­пая модель может быть трогательной благодаря то­му, что внимание фотографа придало ей достоинства. Красивая модель может вызывать горестные чувства, потому что она состарилась, увяла или больше не су­ществует. Все фотографии — memento mori .Сделать снимок — значит причаститься к смертности дру­гого человека (или предмета), к его уязвимости, под­верженности переменам. Выхватив мгновение и заморозив, каждая фотография свидетельствует о не­умолимой плавке времени.

Камера стала дублировать мир в тот момент, когда человеческий ландшафт начал меняться с головокру­жительной быстротой: за краткий промежуток време­ни разрушается бессчетное количество форм биологи­ческой и социальной жизни, и возникает устройство, способное запечатлеть облик исчезающего. Мрачнова­тый, сложно сотканный Париж Брассая и Атже по боль­шей части исчез. Как сохраненные в семейном альбо­ме мертвые родственники и друзья, чье присутствие на

фотографиях прогоняет тревогу и сожаления, вызван­ные их утратой, так и фотографии кварталов, ныне сне­сенных, и сельских мест, уже неузнаваемых и бесплод­ных, слабой нитью привязывают нас к прошлому.

Фотография — псевдоприсутствие и в то же время символ отсутствия. Подобно камину в комнате, фото­графии — особенно людей, чужих пейзажей, далеких городов, исчезнувшего прошлого — располагают к меч­таниям. Утех, для кого чем дальше, тем желаннее, это ощущение недоступности дает толчок эротическому чувству. Фотография возлюбленного, спрятанная в бу­мажнике замужней женщины, постер с рок-звездой, приколотый над кроватью подростка, значок с лицом кандидата, пришпиленный к пиджаку избирателя, снимки детей таксиста на козырьке над ветровым сте­клом — эти отчасти талисманы имеют сентименталь­ное и неявно магическое значение: они суть попытки установить связь с иной реальностью, предъявить на нее права.

Фотографии могут подпитывать желание самым пря­мым, утилитарным образом: например, когда кто-то коллекционирует снимки незнакомых, но желанных объектов как вспомогательное средство для мастурба­ции. Дело обстоит сложнее, когда фотография исполь­зуется для возбуждения морального чувства. Желание не имеет истории, его испытывают в данное мгнове­

ние, и оно все — на переднем плане, в непосредствен­ности. Его возбуждают архетипы, и в этом смысле оно абстрактно. Моральные же чувства погружены в исто­рию, чьи действующие лица и ситуации всегда кон­кретны. Так что использование фотографий для про­буждения желания и для пробуждения морального чувства подчиняется почти противоположным прави­лам. Изображения, мобилизующие совесть, всегда свя­заны с определенной исторической ситуацией. И чем более общий они имеют характер, тем слабее обычно их воздействие.

Фотография, которая приносит известие из какой-то неожиданной зоны бедствий, глубоко не затронет общественного мнения, если нет соответствующих на­строений в обществе. Мэтью Брэйди и его коллеги фо­тографировали фронтовые ужасы, но это не убавило у людей желания продолжать гражданскую войну. Фо­тографии полуголых, скелетообразных пленников в Андерсонвильском лагере возбудили публику на Се­вере — и еще сильнее настроили против южан. (Силь­ное действие андерсонвильских снимков объясняется отчасти самой новизной массового распространения фотографий.) В 1960-х годах политическая сознатель­ность многих американцев достигла такого уровня, что они могли правильно оценить тему фотографий, сделанных Доротеей Ланж в 1942 году на Западном по­бережье: американских японцев, второе поколение, отправляют в лагеря для интернированных. В 1940-х

же годах, когда мысли были сосредоточены на войне, лишь немногие отдавали себе отчет в том, что прави­тельство совершает преступление против большой группы американских граждан. Фотографии не могут создать моральную позицию, но могут ее подкрепить — или способствовать ее зарождению.

Фотографии могут быть более запоминающимися, чем движущиеся образы, потому что они — тонкие сре­зы времени, а не поток. Телевидение — плохо отсорти­рованная последовательность изображений, и каждым отменяется предыдущее. Фото — это привилегиро­ванное мгновение, превращенное в легкий предмет, который можно хранить и рассматривать повторно. Снимки, подобные тому, который появился на пер­вых полосах большинства мировых газет в 1972 году: обожженная американским напалмом голая вьетнам­ская девочка бежит по шоссе на камеру, раскинув руки и крича от боли, — возможно, вселили в общество боль­шее отвращение к войне, чем сотни часов телевизион­ной хроники жестокостей.

Вероятно, американская публика не была бы столь единодушна в своем молчаливом приятии корейской войны, если бы ей представили фотографические сви­детельства опустошения Кореи, уничтожения среды и массовой гибели людей, в некоторых отношениях да­же более масштабных, чем во Вьетнаме десятилетием позже. Но предположение это — пустое. Публика не видела этих фотографий потому, что идеологически

для них не было места. Никто не присылал фотогра­фий повседневной жизни в Пьончанге, дабы показать, что у врага — человеческое лицо, как это показали сво­ими снимками Ханоя Феликс Грин и Марк Рибо. Аме­риканцы смогли увидеть фотографии страданий вьет­намского народа (многие были из военных источников и предназначены для других целей) потому, что журна­листы чувствовали поддержку, делая эти снимки: зна­чительное число американцев считали происходящее жестокой колониальной войной. Войну в Корее вос­принимали иначе: как этап справедливой борьбы сво­бодного мира против Советского Союза и Китая, — и при такой оценке фотографии ущерба, причиненного неограниченной огневой мощью американцев, инте­реса не представляли.

Событие само по себе может заслуживать фотогра­фирования, но, каково его содержание, решает все же идеология (в самом широком смысле). Не может быть свидетельства о событии, фотографического или ино­го, пока само событие не названо и не охарактеризова­но. И не фотосвидетельства выстраивают — а вернее, опознают — событие; они вносят свой вклад только по­сле того, как событие названо. Окажут ли фотографии моральное воздействие — зависит от наличия соответ­ствующего политического понимания ситуации. Если такового нет, фотографии исторических боен скорее всего будут восприниматься просто как нереальные или как деморализующий удар по нервам.