Направленность своего сочинения Бруно сформулировал следующими словами: «В наше время благородные умы, вооруженные истиной и освещенные божественной мыслью, должны быть в высокой мере бдительны, чтобы взяться за оружие против темного невежества, поднимаясь на высокую скалу и возвышенную башню созерцания. Нужно принимать и всякие другие меры против низкого и пустого». Бруно не был в состоянии решить поставленные им проблемы морали в социальном плане. Он считал, что развитие и утверждение нового мировоззрения и борьба со старым зависят прежде всего от степени самосовершенствования приверженцев новых истин. «Если мы хотим преобразовать общество, мы должны сначала изменить себя самих», — писал он в воинствующем антиклерикальном памфлете «Изгнание торжествующего зверя». Однако это еще не достаточное основание для того, чтобы приписывать Бруно «аристократическое философское сознание» (Ольшки). «Высокая скала» и «возвышенная башня созерцания» у Бруно не являются проповедью изолированности немногих мудрецов или апологией бездействия. Бруно настойчиво подчеркивает прежде всего гносеологический смысл этого образного выражения. Здесь речь идет о противопоставлении высшей формы «созерцательного» знания низшей форме — «чувственному знанию», которое само по себе, как доказывал Бруно, не выводит за круг «полуистин» и поэтому не вооружает на борьбу против «темного невежества». Правда, Бруно нередко противопоставляет философию «созерцания» предрассудкам и бескрылому, лишенному героизма «здравому смыслу» «толпы», «черни», но свою нравственную норму («героический энтузиазм») он не связывал ни с каким ограниченным социальным или культурным слоем, считая, напротив, что она должна стать всеобщей. На замечание собеседника, что «не все могут достигнуть того, чего могут достигнуть один-два человека», Тансилло отвечает: «Достаточно, чтобы стремились все, достаточно, чтобы всякий делал это в меру своих возможностей, потому что героический дух довольствуется скорее достойным падением или честной неудачей в том высоком предприятии, в котором выражается его благородство, чем успехом и совершенством в делах менее благородных и низких… Нет сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф». Бруно прославлял энтузиазм, источником которого является жажда научного познания мира; религиозным фанатикам, «лишенным собственного духа и познания», он противопоставлял «героических энтузиастов», в которых видно «превосходство собственной человечности» и которые действуют «как главные мастера и деятели». Бруно обладал безграничной верой в науку и был выразителем той жажды знания, которая характеризует эпоху Возрождения. Он писал в «Героическом энтузиазме»: «Умственная сила никогда не успокоится, никогда не остановится на познанной истине, но всегда будет идти вперед и дальше, к непознанной истине».
«Героический энтузиазм» — это прежде всего философско-поэтическая исповедь борца эпохи Возрождения. Клерикальной реакции, которая еще в 1603 г. внесла все сочинения Бруно в «список запрещенных книг», всегда были страшны не только передовые философские и естественно-научные теории Бруно, но и самый пафос его сочинений, та страстность, с которой Бруно прославлял торжество научной мысли над католицизмом и схоластикой.
Но именно эта страстность помогла Бруно сделать такой большой вклад в дело прогресса.
«Главное, как мне кажется, состоит в том, — писал П. Тольятти в упомянутой статье, — что в один из критических моментов развития мысли и сознания людей, когда ради продвижения вперед было необходимо любой ценой вступить на новую дорогу, навсегда разбить цепи авторитета, освободиться от путаницы предвзятых мнений, утвердить мысль о необходимости и возможности того, что человеческий разум одними своими усилиями способен познать действительность, понять и упорядочить ее, Джордано Бруно, при всей неопределенности и трудности его философского развития, явился, может быть, тел, кто в свое время внес в это дело наибольший вклад, и не только тем, что он думал, но и как думал, страстностью, которая толкала его мысль, самопожертвованием, которым завершилась его жизнь и которое наложило на его мысль неизгладимую печать вечности…»
З. Егерман.