Тетя Юличка ничего не хотела и не могла знать о таких последствиях, она демонстративно ходила в своих трех юбках. И в таком виде, да еще и босиком, шла через весь Торопец с двумя курами под мышками — приношение отцу Роману. Этому батюшке хватило с нами забот: сколько младенцев окрестил, перевенчал супругов (со стажем). Гармаев не успевал посылать к нему исповедальников. А сам проводил и проводил беседы.
Однажды, разговаривая в женском кругу, он ответил на простодушный вопрос: «А Будда тогда кто?» — «Будда объявил себя Богом, но это была ложь». Что подумала та, которая спрашивала, — не знаю, а я подумала: «Толя, Толя, что ты делаешь? Да что же это творится?! Толя, остановись, ты же бурят, ты же буддист… Был… Неужели невежество? Или ты надеешься, что тебя одобрит патриархия, которая еще не знает о тебе?» Но потом узнает и рукоположит. Никто Гармаеву не возражал принародно. Я тоже улучила момент наедине: «Как ты мог сказать такое, это ведь неправда». Он ответил что-то незначащее. Его большие черные глаза были как темные стекла современных домов — они отражают лучи, блестят; что внутри — не видно.
Были и такие собрания, на которых все по очереди каялись в своих пороках. Настала моя очередь, и я покаялась чистосердечно. Но раздавались голоса: «Еще, еще». Я вспоминала еще и начинала уже привирать — присваивать себе чужие. Ну раз просили. Толя сказал: «Главная твоя беда — гордыня». Я поинтересовалась, в чем она, эта гордыня? — «В голосе твоем, как ты спросила». — «У нее и походка такая», — сказали участницы собрания. И еще Толя сказал: «Ты рассказываешь ребятам об эволюции. Это было не так!». Я: «Но почему же семь дней творения понимать буквально, Толя, там семижды семь глубин под каждым словом, Толя, ты посмотри сам, какая эволюция в Книге Бытия! Ты же биолог, Толя!..» — «Теперь ты слышала свой голос?» — спросил он тихо.
Гордыня — мой порок. Сообразуясь с ним, я продолжала заниматься с ребятами. Речь шла не о человеке и обезьянах, а о медведях, воробьях, лососях, пингвинах, кошках, собаках… Это были увлекательные рассказы, нравились им и мне.
Ребята были поселены в дальнем «Лукоморье» в детском лагере (находка индейской игры) под управлением молодого белокурого старейшины дяди Андрюши (всех взрослых ребята должны были звать дядями и тетями. С тех пор и до конца дней осталась я тетей Алёной). Я приплывала в детский лагерь на байдарке и вот в один из приездов начала было рассказ про медведей ли, про тюленей, как вдруг дошло до меня известие о том, что эти самые дети, чуть ли не в это же самое время надувают через соломинку лягушек и кидают в противника так, чтобы лягушка взорвалась! «Все, все, все! Я не приеду к вам больше ни разу! Я не хочу быть с вами в одной палатке! Я не хочу быть с вами знакомой!»
Пошла к лодке, оттолкнулась и стала выгребать из залива. Невиданная до тех пор туча серно-черного цвета нависла, как извергнутая из вулкана, навалилась на полнеба. Не успела я выйти на открытое пространство, стеганул дождь, сверкануло-треснуло и началось светопреставление. Мгновенно наплескало в лодку, я была по пояс в воде. Нос байдарки задрался над водой, его мотало, не хватало сил его удержать. Молнии ветвистыми жилами били в воду непрерывно, вода кипела. Я слепла, я не знала уже ничего — где верх, где низ. Я подумала о нечаянной гибели и была на нее согласна, но все-таки сообразила, что, развернувшись кормой вперед, не так мотаюсь и куда-то гребу, а главное, не вижу этих безумных сполохов, хотя их свет, казалось, сквозь затылок слепил глаза. Иногда за стеной дождя выступал какой-то берег, но было ясно, что если окажусь в воде, то не доплыву до него. Все равно.
Почему-то я гребла и гребла — сколько времени? Не знаю. Долго, но однажды оно кончилось. Светало. Невдалеке стало видно поляну с дубами, палатки, фигуру какого-то старейшины, в неурочный час оказавшегося на берегу. Я причалила лодку, вставшую на дыбы. Он помог вытащить ее и перевернуть. «Я из детского лагеря!» — сказала, дрожа подбородком. «У меня вот тоже спальный мешок промок, торчу здесь…» Смешно сказать, чтo у меня промокло, но промокло еще и письмо, большое, на многих страницах, полученное в тот момент, когда я отправлялась туда читать свою треклятую лекцию. Я успела взглянуть в него, изумиться, но прочесть не успела, пробежала через строчку:
…Вечная моя немота перед тобой… Запиралось слово, мысли деревенели, а какие слова неслись к тебе! Никогда, ничего не мог с собой поделать. Это оттого, ЧТО <…> как один вдох. И твоим именем дышал (и дышу, и всегда буду…). Каждый день, не было иного — разговор внутренний с тобой, сколько же переговорено, хотя и не знала об этом… Но неужели не догадывалась, при твоей-то проницательности?..