Выбрать главу

Впрочем, бог с ним, с сюжетом. Не будем слишком строги к Толстому; как умеет, так и пишет, в меру таланта. Переходим к следующему пункту программы: образам и идеям (по-моему, в литературе одно от другого неотделимо, и только школьные учителя умеют изучать их по-раздельности). Уж здесь-то яснополянский старец должен быть в своей тарелке. «Сейте разумное, доброе, вечное», – по общему мнению сказано о нем. Итак, приступим.

Наш образцовый рассказ предоставляет для анализа единственный образ – рассказчика. Образ этот оставляет весьма тягостное впечатление. Сначала лирический герой разглядывает черепаху, а удовлетворив любознательность, бросает ее (Не швыряет, а именно с полным безразличием кидает живое существо на землю, не озаботившись мыслью, что тому может быть больно). Потом он второй раз бросает черепаху, а в конце повествования поволяет зарыть ее в землю. Толстому в голову не приходит, что раз внутри, под скорлупой, «что-то черное и живое», то к нему следовало бы отнестись побережней. Не знаю, может ли болотная черепаха выбраться из-под земли, но читать эти строки мучительно. По аналогии мне вспоминается эпизод из повести Горького «Детство». Хоронят мать, и осиротевший Алеша смотрит, как возятся в могильной яме случайно попавшие туда лягушки. Потом, когда могила уже зарыта, мальчик спрашивает у деда, что станет с лягушками. «Выберутся», – безразлично отвечает тот. Какая бездна чувств скрыта в этом небольшом отрывке, и насколько бессмысленна сцена, описанная Толстым! В ней нет ничего, кроме неосознанной жестокости.

Лев Николаевич в своих детских произведениях создал целую галерею образов, пробуждающих в читателе все самое дурное, что может быть сокрыто в душе. По счастью, дети достаточно устойчивы к дурному влиянию, они с редким упорством переделывают знаменитую сказку «Три медведя», позволяя медведям догнать юную мерзавку, учинившую разгром в медвежьем доме. Далее они либо перевоспитывают ее, заставляя починить сломанное, либо просто поступают, как должен поступать всякий порядочный медведь с хулиганствующими девицами. А содержание сказки «Волк и мужик» столь мерзостно, что она попросту исключена из круга детского чтения, во всяком случае, я не видел ни одной детской книжки, где эта сказка была бы напечатана. А ведь в ту пору Ушинским уже была написана «Слепая лошадь», а Погорельским «Черная курица», Даль занимался обработкой народных сказок, Тургенев написал «Воробья», то есть, великому писателю было у кого поучиться.

Особо тягостное впечатление оставляет рассказ «Косточка», словно в насмешку носящий подзаголовок «быль». Довольно единственной фразы: «Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет». Что же это за мелочная крохоборка, пересчитывающая сливы! Конечно, если это самые первые в году, еще счетные сливы, то можно и не считая заметить пропажу одной штуки, но неужели у Толстого не хватило элементарного благоговения перед матерью, чтобы не выводить ее этаким Плюшкиным в юбке? Ведь достаточно было написать что-то вроде: «Мама сразу увидела, что одной сливы не хватает…» – и все стало бы на свои места. Порок в лице Вани был бы посрамлен, а образ матери не опошлен, ведь на то она и мама, чтобы все знать и все видеть.

Напоследок бегло глянем на персонажей взрослых произведений классика. Дело привычное, сочинения на тему «Образ князя Андрея» приходилось вымучивать еще в школе. Особое место в этом образе занимает «небо над Аустерлицем», повидав которое князь Андрей уже не мог жить как прежде, ибо высокое небо с ползущими облаками постоянно было перед его взором. Однако, противу общего мнения небо не прибавило князю ни на гран человечности, а лишь каплю презрения к человеческой суетливости; даже рождение сына и смерть маленькой княгини не выбивает его из состояния сплина. И дело не в том, что «плакать он не мог», а просто князь как и прежде остался типом полностью погруженным в себя, просто раньше его обуревали мечты двенадцатилетнего мальчика, а ныне он погружен в созерцание неба и ожидание «простого счастья». В обоих случаях, если говорить об образах, видим нечто примитивное и прямое как офицерская шпага. Прежнему мальчику дали другую игрушку. А ведь русская литература сильна динамичными образами.

Мне кажется дело заключается в том, что Лев Толстой вовсе не является писателем реалистом. Он пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы. Выбрать наиболее типичное, освободить от мешающего, с презрением отнестись к правде, если она не согласуется с идеей, насколько мне известно, это признак романтизма. Я не против романтиков, но полагаю, что автору надо быть последовательным. Герои Виктора Гюго до конца верны себе, и Д'Артаньян Александра Дюма всегда остается Д'Артаньяном, за что и любИм многими поколениями читателей. А Лев Толстой, написав сильфидоподобную и абсолютно нежизненную Наташу Ростову, в конце романа вспоминает, что в реальной жизни девочки взрослеют и становятся матерями и хозяйками. И вот он начинает ломать романтический образ, упихивая его в прокрустов сюжет, и успешно справляется с задачей, создав романтико-реалистического уродца. Наташе Ростовой подобные издевательства безразличны, она никогда не была живой, а романтически настроенные читательницы чувствуют себя так, словно это их насилует автор. Почитайте школьные сочинения на эту тему – обнаружите много любопытного.

Известно, что Николеньку Ростова Лев Николаевич писал со своего отца. Но опять же, Толстой вовсе не старался создать реальный характер. Когда подлинный Николенька начал входить в возраст, мать привела ему наложницу – крепостную девушку, чтобы мальчик, не дай бог, не занялся онанизмом, а нормально удовлетворял свои половые потребности. А теперь попытайтесь приложить этот фактик к розово-голубому образу Николая Ростова…

Я вовсе не пытаюсь осуждать Толстого с точки зрения натурализма, Лев Толстой не обязан был описывать первую внебрачную ночь юного барчука и несчастной девчонки, кинутой ему в постель. Но ведь реальный Николенька не был ни мерзавцем, ни пресыщенным развратником! Он был обычным человеком своего времени. Согласовать несогласующееся, свести противоположности в единый живой образ – вот где задача литературы! Однако, великого прозаика проза жизни не интересует.

«Детство. Отрочество. Юность» стоят в толстовском наследии особняком. В свое время Гарин-Михайловский после лестных отзывов критики о своей повести «Детство Темы» заметил, что всякий грамотный человек может написать одну хорошую книгу – книгу о собственном детстве. Для этого надо всего-лишь быть честным. Итак, что же нам сообщает честный Лев Николаевич? Известно, что Толстой утверждал, будто помнит себя с годовалого возраста и, вероятно, более позднее детство он должен помнить не просо событийно, но донести мысли, чувства, переживания маленького ребенка. Однако, стоит открыть автобиографичесую трилогию и мы увидем нечто засушенное до уровня гербария. Благовоспитанный ребенок, даже наедине с собой не осмеливающийся быть просто ребенком. Добропорядочное веселье на балу, неестественно-взрослое понимание происходящего (особенно глава «Папа»). Даже сцена с Карлом Ивановичем кажется неестественной, в ней нет души, а просто взрослый писатель вознамерился показать, как быстро меняется настоение маленького ребенка. Ощущение таково, что автор ничего не помнит из собственного детства, а просто перечитался Руссо. Не возьмусь судить, врал ли граф, основываясь на требованиях дидактики или он действительно с самого рождения был маленьким старичком, но в любом случае вывод получается неутешительный: ни лжец, ни старичок-моралист не способен сказать читателю хоть что-то ценное. Недаром Даниил Хармс, человек удивительно чуткий ко всякой фальши, именно о Льве Толстом написал свое язвительное: «Лев Толстой очень любил детей…»