От тяжелого двустороннего воспаления легких Арунас едва не отправился к предкам. Его спасли старания врачей и появившийся пенициллин. Но никто и ничто не могли излечить его от душевной травмы. Гайгалас узнал о своем несчастье случайно, из разговора соседей.
— Несчастный парень: в беспамятстве ухлопал своих… — говорил крестьянин, которому взрывом мины оторвало ногу.
— Откуда знаешь? Он, может, нарочно уложил своего начальника, со зла, ведь тот послал его почитай что на смерть, — спорил второй.
Арунас хотел было кинуться на них с кулаками. Но не кинулся, пролежал до вечера, уткнувшись в подушку. Вечером пришел Кашета.
— Говори все, ничего не скрывай, — потребовал Арунас.
Кашета и выложил все, до последнего.
«Почему именно Скельтиса, почему Намаюнаса? Ведь там бандиты были. Трумпис стоял. Почему самых лучших, почему своих? — Гайгалас не находил себе места. — Собрался, словно на парад, о звездочках думал.
Из автомата — по своим! В соломе двадцати градусов не перенес, а Альгис на голых досках выдержал. Он доказал, чего стоит. А мне придется отвечать. Поделом мне. Засудят — отсижу. Но ведь их все равно не поднять из могилы. Что я скажу вдове Намаюнаса, сыну? Как посмотрю в глаза товарищам? Нет, единственный выход — тюрьма, пожизненная. Только бы не встречаться с ними. Уеду на Крайний Север, сам попрошусь…
Никуда я не поеду. Отсижу до последнего часа. Только после этого для меня начнется новая жизнь. Очень больно, что все к чертям пошло. Ведь я еще и не жил фактически, а уже надо подводить счет, оглядываться назад. Рано, рано. От одного этого с ума сойти можно».
Сестра ввела в палату отца. Он положил на тумбочку гостинцы и, оглянувшись, тихо спросил:
— Ну как?
— Здоров.
— И очень хорошо, что здоров. Я говорил с главврачом. Через неделю тебя выпишут.
— Могли бы и раньше.
— Могли бы, но тебе окрепнуть надо, а все остальное — ерунда.
В Арунасе проснулось старое отвращение к усилиям отца провести его по жизни за ручку. Он поморщился.
— Мы с тобой поговорить должны. Ты, наверное, не знаешь, чем кончилось твое сидение в сарае у Шкемы?
— Знаю и сам кое-что помню.
— Чего же молчишь? — удивился отец.
— А что мне делать? В окно выпрыгнуть?
— Что ты, что ты? Упаси господь! — забеспокоился старик. — Но сам понимаешь, на старую работу тебе не вернуться.
— Отсижу, что положено, а там видно будет.
— Я разговаривал с прокурором. Сидеть не будешь. Ты не виноват. Намаюнас не имел права посылать больного. Но объясняться сейчас поздно. Тебе придется изменить окружение, чтобы нервы немного успокоились…
Арунас молча ждал, что же отец еще скажет, кого еще обвинит в том, что произошло.
— Ты помнишь, отец, прошлогоднее рождество и тот огромный запас любви к людям, о котором ты тогда говорил? — Арунас приподнялся на локте, ему обязательно нужно было видеть лицо старика.
— Помню, — Гайгалас побледнел. — Ты не можешь меня упрекнуть, я стараюсь.
— Хорошо, отец. Тогда не скромничай и щедрее начинай пользоваться из того кладезя. Будь человеком и разреши самому выбраться из беды. Позволь мне поверить, что это была лишь жестокая случайность.
— Хорошо, разбирайся сам. Я согласен, — отступил отец.
Когда он вышел, Арунас выпросил у соседа папиросу и украдкой закурил.
«Никто меня судить не собирается. Может, ты и прав, отец. Но ты забыл, что самые безжалостные судьи для себя — мы сами. По крайней мере, должны быть. От собственной совести меня никто не спасет. И сам я буду судить себя. И пощады на этом суде не будет». Он все чаще стал подумывать об окне. Ему казалось: сказанные сгоряча слова — единственный, самый верный выход.
Арунас не раз видел самоубийц, называл трусами и слабовольными. Но только теперь понял, сколько безумной смелости и железной воли нужно для этого шага.
«Рано, слишком рано приходится уходить. Сколько еще неисхоженных путей, сколько неперечувствованных радостей и огорчений. И все это без меня. Нет, это слишком жестоко! Но это необходимо. Это абсурд! Но и необходимость…»
…Он написал записку матери, дождался ночи и, забравшись на подоконник, высунулся в темноту и прыгнул. Но угодил на густую сеть телефонных проводов, протянутых на уровне первого этажа, порезал руки, лицо. Когда пришел на земле в себя, первой мыслью было: «И умереть-то по-человечески не смог». Но повторить попытку у него не было ни сил, ни смелости.
Сломанная ключица заживала медленно. Он пролежал в больнице до весны. Только на Первомайские праздники врач согласился выпустить Арунаса из палаты, окно которой было забрано решеткой. Домой. Арунас обрадовался, левой рукой с трудом нацарапал записку Домицеле. Она была короткой и сдержанной, но ясной и определенной: да или нет?