Выбрать главу

Интонация, междометия, улыбка Тарковского - этого не передашь. И все же, вспоминая один эпизод за другим, не хочу отпускать их в небытие. Даже мелочи. Вот идет разговор о фильме, который Тарковский видел накануне. "Что вы вчера смотрели?", - спрашиваю я А.А. "Таня, что мы вчера видели?" Т.А. называет фильм. "Хороший?" "Чудовищный", - отвечает А.А. "Как! Арсюша!, возмущается Т.А., - ты вчера говорил, что хороший". "Я же не воробей, чтоб каждый день чирикать одно и то же", - невозмутимо отвечает Тарковский. Однако были фильмы, о которых Т. всегда "чирикал одно и то же": фильмы Чаплина. Как он любил Чаплина! Как оживлялся, когда говорил о нем! Я всегда вспоминала его строки из стихотворения, посвященного Мандельштаму:

Так елозит по экрану

С реверансами, как спьяну,

Старый клоун в котелке

И, как трезвый, прячет рану

Под жилеткой из пике.

Все, что происходило в жаркий майский день 89-го года в Большом зале Дома литераторов, казалось, не имеет никакого отношения к Тарковскому. На сцене гроб с телом покойного. Справа от гроба стулья, на которых сидят родные: жена, дочь, внуки. В полутемном зале те, кто пришел проститься с Тарковским. Обычная церемония: почетный караул, речи, цветы, музыка. Но Тарковского здесь нет. Мертвое лицо с ввалившимися щеками - разве это он? И вот я еду с панихиды, вспоминаю его стихи, говорю с ним, смеюсь его шуткам: "Ларисочка, приезжайте, детка. Я купил Ваше любимое желе - тварь дрожащую". Я вижу, как он характерным движением откидывает прядь со лба, слышу его голос:

И страшно умереть, и жаль оставить

Всю шушеру пленительную эту,

Всю чепуху, столь милую поэту,

Которую не удалось прославить...

Наступило лето. Месяц назад, 25-го июня был день его рождения. Первое лето без Тарковского. Первый день рождения без поэта. Но без поэта ли? Ведь я слышу его голос:

А если был июнь и день рожденья,

Боготворил я праздник суетливый,

Стихи друзей и женщин поздравленья,

Хрустальный смех и звон стекла счастливый,

И завиток волос неповторимый

И этот поцелуй неотвратимый...

Июль 1989

2. Поговорим о странностях любви

Заметки о любимых книгах и стихах

"Лазурь да глина, глина да лазурь,/ Чего ж тебе еще? Скорей глаза сощурь,/ Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,/ Над книгой звонких глин, над книжною землей,/ Над гнойной книгою, над книгой дорогой,/ Которой мучимся как музыкой и словом./"

Трудно поверить, что я росла, не зная ни этих, ни других строк Мандельштама. И не знала я ни единой цветаевской строки. Даже таких хрестоматийных, как "Тоска по Родине! Давно/ Разоблаченная морока!/ Мне совершенно все равно - / Где совершенно одинокой/ Быть..."

Из ахматовских стихов я знала только то, которое часто слышала в детстве, потому что его любила читать мама, когда собирались гости: "Один идет прямым путем/ Другой идет по кругу/ И ждет возврата в отчий дом/ Ждет прежнюю подругу./ А я иду - за мной беда,/ Не прямо и не косо,/ А в никуда и в никогда,/ Как поезда с откоса./"

Мама читала стихотворение, держа в руках малоформатный сборник, который ей подарила сама Ахматова вскоре после войны. Читала с выражением, с красноречивыми паузами. А прочитав, эффектным движением захлопывала книжку и бросала на диван. Вот и вся Ахматова, которую я знала. После того, как мне однажды сказали, что в моих стихах есть ахматовские интонации, я даже боялась прикоснуться к ее поэзии. И лишь много позже, когда можно было не опасаться подражательности, открыла для себя Ахматову целиком.

Удивительно, начиная писать, я совершенно не была "обременена" знанием великой поэзии. Но, может быть, такое невежество необходимо, чтоб на что-то решиться. Конечно, я росла на сказках Пушкина. Даже разговаривала цитатами из этих сказок: "Дурачина ты, простофиля", - говорила я своим обидчикам. Школьницей знала наизусть многие страницы из "Горя от ума". И, влюбившись в грибоедовские строки, влюбилась в самого автора и часто бегала смотреть на его портрет, висящий в витрине книжного магазина на соседней улице Малой Якиманке. Пять раз видела пьесу "Грибоедов" и даже от избытка чувств звонила актеру Левинсону, игравшему Грибоедова. Позже я долгое время жила Лермонтовым. Не стихами его, а "Героем нашего времени", которого читала, перечитывала и учила наизусть. Но в своих детских стихах я подражала не Пушкину, не Лермонтову, а Агнии Барто. И даже ее стихи считала своими и декламировала, как свои: "Весна, весна на улице/ Весенние деньки/ Все утро заливаются трамвайные звонки.../"

В 61-ом году, будучи студенткой, я впервые прочла Цветаеву в альманахе "Тарусские страницы". Этот сборник, едва появившись в продаже, исчез и стал раритетом. Мои сокурсники купили несколько экземпляров не то в Калуге, не то в Туле, и я оказалась одним из немногих счастливых обладателей сборника.

Тогда же я прочла напечатанные на машинке стихи Пастернака из "Доктора Живаго" и, следуя девчачьей школьной привычке к переписыванию, прилежно переписала несколько стихотворений, ничего в них не поняв и не запомнив.

Много лет спустя я, случайно познакомившись с папиным фронтовым другом, узнала, что единственной книгой, которую папа, уйдя добровольцем на фронт, взял с собой, был томик Пастернака. Вскоре там же на фронте он подарил ее своему приятелю на день рождения. Тот не хотел брать, зная невероятную любовь отца к Пастернаку. "Бери, бери", - говорил отец, - "Я все помню наизусть. Тебе нужнее".

Отцу было тогда немногим больше, чем мне в 61-ом. Он жил тем, что для меня в моей юности не существовало. В годы его юности (конец 20-ых - 30-ые) еще слышны были отголоски серебряного века. Еще можно было купить у букиниста или где-то достать редкие сборники, что и делал отец. Но он погиб на фронте в 42-ом, а собранные и читанные им книги оказались задвинутыми вглубь нашего книжного шкафа томами поновее. Мама, хоть и любила стихи, редко доставала с полки отцовские книги. Она жила другими именами. Читала Щипачева, Симонова, Веру Инбер, Иосифа Уткина. Особенно его "Рыжего Мотеле".