Лингвистические сложности в определении «экзотизмов» имеют непосредственное отношение к исследованиям в области истории русской культуры. Сегодня кажется очевидным, что «заимствование слов связано с усвоением культурных ценностей»[36]. Но если это так, то изучение заимствованных слов так или иначе отсылает к проблеме изучения и тех ценностных значений, которые стоят за этими словами. Для лингвистики, если понимать ее как науку, предметом которой является языковая система, контекстуальные и коммуникативные условия появления заимствованного слова в языке не представляют специального интереса: слово важно в его системной взаимосвязи с другими словами, но принцип этой связи определяется имманентными законами существования самой системы. Так, описание экзотизмов предполагает различение в системе заимствующего языка собственно заимствований (транслитераций и омофонов) и словообразовательных калек. Если согласиться, что необходимым условием понятия «лингвистическое заимствование» является факт использования элементов чужого языка[37], то калькирование иноязычных слов должно, естественно, считаться разновидностью заимствования. Некоторые исследователи настаивали, однако, на возможности ограничительного определения заимствований как явлений, мотивированных содержательным освоением иноязычного материала, а калькирования — как механического процесса, отличающегося от системно-языкового освоения содержательной специфики чужого языка[38]. При таком понимании в калькировании видится «буквальный перевод слова или оборота речи»[39], а само оно может подразделяться на словообразовательное, семантическое и фразеологическое[40]. Вопрос в том, что дает это различение в теоретическом плане. Так, например, в ряду известных древнерусскому языку экзотизмов различаются кит/китос (греч. κηητος) и ноздророг (греч. ρινοκέρας, носорог)[41]. Но замечательно, что исторически различение этих слов как заимствования и кальки осложняется альтернативными примерами: так, в некоторых списках Шестоднева слово κηητος было понято как прич. от глаг. κειήμαι — лежу и передано кальками: лежах и лежаг[42]. Древнерусское слово «ноздророг» также нашло свою замену в слове «носорог», будучи контаминированным со словом «единорог» («единорожец»)[43]. Неудивительно, что уже Ш. Балли полагал возможным не разграничивать строго понятия «заимствование» и «калька»: те и другие «отличаются по форме, но почти не отличаются по происхождению и по своим основным свойствам; они вызваны к жизни одной и той же причиной и играют одинаковую роль в пополнении словаря»[44]. Схожего мнения придерживался В. Пизани, включавший кальки в категорию заимствований, исходя из их содержательной детерминации. Кальки, по его мнению, «являются заимствованиями по содержанию, т. е. словами и конструкциями, образованными из исконного материала, но в соответствии со структурой, привнесенной извне»[45]. Еще более категоричное мнение принадлежит американскому дескриптивисту Л. Блумфилду, включавшему в категорию «заимствования» любые явления, выражающие взаимодействие языков — от собственно языковых до речевых процессов (например, подражания детей разговору взрослых)[46]. Нельзя не заметить, что даже с собственно лингвистической точки зрения мнение Блумфилда не выглядит эксцентричным уже потому, что, подобно другим лингвистическим заимствованиям, кальки нередко становятся автономными по отношению к своему первоисточнику и начинают функционировать по законам системы заимствующего языка[47]. Ясно, во всяком случае, что прагматические обстоятельства лексической адаптации плодотворнее изучаются по ведомству психолингвистики и социолингвистики, отличие которых от лингвистики, по удачному определению М. Халлидея, состоит именно в том, что предметом их изучения является не система, но соответствен но знание и поведение[48].
36
37
38
40
41
Словарь русского языка XI–XVII веков. М, 1986. Вып. U.C. 420; Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв)/Ред. Р. И. Аванесов. М., 2002. Т. V. С. 429 («ноздророг»);
42
43
45
47
48